Следовало ли так понять, что силы, нуждавшиеся в нем, Донском, уже обошлись без него? Или мечтательные размышления о ковровых дорожках Ставки все-таки имели какое-то основание?
...А "виллис", яростно подвывая, мчался под серым промозглым небом, и неудержимо адъютантские размышления съезжали с ковровых дорожек к предметам иного свойства, о которых так сладостно думается в сырости и на ветру, - к стакану водки и тарелке дымящихся щей где-нибудь в тыловой комендатуре, к теплой постели с чистыми простынями, а перед тем, черт побери, к жаркому блаженству бани. Или же он принимался думать о радостях этого случайного отпуска, о том, что удастся все-таки побыть в Москве денька три-четыре и, может быть, оторвать у судьбы суровый роман, маленькое приключение с горьковатым привкусом неизбежной разлуки. А если оно и не состоится, эти три дня все равно пойдут на пользу - рыжая Галочка из поарма*, которая все еще колеблется, непременно спросит, как он провел их, и можно будет ответить: "Ох, Галочка, лучше не вспоминать..." А если она спросит, не скучно ли было в Москве, можно улыбнуться многозначительно, утомленно: "Москва - живет!"
* Политотдел армии.
Эта Галочка, правда, слабо вязалась с расчетами на новое назначение, но обращался он все же к ней. Что-то ему говорило, что в эту армию он еще вернется. "Со щитом, - прибавлял он, - непременно со щитом!"
Князь Андрей, из своего века, подсказывал тоже недурной вариант: "Это будет мой Тулон!"
Глава вторая. ТРИ КОМАНДАРМА И ОРДИНАРЕЦ ШЕСТЕРИКОВ
1
Что же мог думать о Ставке третий - ординарец, сидевший за спиной генерала? Какой он ее себе представлял - скуластый крепышок с лычками младшего сержанта, с замкнутым лицом, жестко обтянутым задубевшей кожей, со складкой на лбу, отражавшей сосредоточенность на невеселой мысли? А ничего он про эту Ставку не думал, не занимало его, где она там расположилась - в кремлевской ли башне, в глубоком ли бункере, и какие там стены и потолки; да хоть золотые, хоть и хрустальные; ему, Шестерикову, она хорошего не обещала, она была лишь тем местом, где генерала будут изводить дурацкими расспросами, издеваться над ним и насмехаться - ни за что ни про что. Заведомо все неприятности, готовые пасть на эту седеющую и лысеющую голову, казались Шестерикову несправедливыми, и он единственный мог бы заплакать от жалости к генералу, он и взаправду, хоть и без видимых слез, оплакивал его судьбу, а заодно и свою собственную.
Скорчась в тесном углу "виллиса", он держал на коленях вещмешок и противогазную сумку, набитые разными твердыми вещами, на ухабах его швыряло и колотило, но все было ничто в сравнении с тем сознанием, что лучшее в его жизни - кончилось; то, что делало ее осмысленной и стоящей страданий, теперь уж невозвратимо.
И, как перебираем мы в памяти первую любовь, давно отлетевшую от нас, день за днем, все ближе к сладостному ее началу, - так угрюмый Шестериков приближался к тому морозному дню под Москвой, когда их пути с генералом пересеклись. Удивительное то было пересечение! Кто бы это мог так распорядиться, расставить вехи, чтобы ни он, Шестериков, ни генерал не опоздали ко встрече, и еще столько потом сплести событий, чтоб не показалась им эта встреча случайной? Как-то в душевную минуту, за водочкой, он даже высказал генералу свое удивление по этому поводу, и вот что ответил генерал: "А знаешь, Шестериков, оно иначе и быть не могло. Три генерала, три командарма в твоей судьбе поучаствовали". Ну, двоих-то из них Шестериков так и не увидел, а лишь своего командующего, Кобрисова, когда тот вышел в зверский мороз на крылечко избы, а Шестериков как раз и проходил мимо того крылечка, с котелком щей и с кашей в крышечке - для старшины своей роты.
За три дня до того батальон, в котором воевал Шестериков и где их осталось человек сорок, был причислен к армии, стоявшей на Московском полукольце обороны, - рассчитывали повидать столицу, за которую, может, и погибнуть предстояло, хоть отдохнуть в ней, отдышаться, да вот не вышло - и как хорошо, что не вышло! И мог бы старшина роты сам за своим обедом сходить, но прихворнул чего-то, лежал в избе под кожушком, глядя в потолок, - и хорошо, что захворал! Мог бы он кого другого послать на кухню, но Шестериков перед ним провинился, ответил грубо, и это ему вышло как наряд вне очереди, - и, Господи, как хорошо, что провинился! Ну, наконец, и генерал мог бы не выйти тогда на крылечко - в бекеше и в бурках, с маузером на ремне через плечо, готовый к дальнему пешему пути, - а вот это, пожалуй, и не мог бы, потому что был приглашен на коньяк, и не на какой-нибудь - на французский.
Он еще и не обосновался в той избе, и комната его пуста была, из хозяевых вещей оставили один топчан, все вынесли, а письменный стол из штаба еще не привезли, и связисты устанавливали телефон прямо на полу - от них-то Шестериков и вызнал потом все подробности.
Только подключили аппарат - заверещал зуммер, и генералу подали трубку. Телефонисты, проверяя качество связи, слушали по другой трубке, отводной.