— А теперь скажи, кто поставил тебя на дорогу, что привела тебя ко мне, Оливер? — спросил хозяин, когда выпито было всё вино и все приличные случаю слова были произнесены. — Подобное вырастает обыкновенно изо всей жизни, как ее итог.
— Я бы мог буквально передать тебе сеть событий, вытканную из интриг и авантюр, скрещения клинков и стеснения объятий, сплетения рук прекраснейших женщин с моими руками и сплетения моей судьбы с иной кармой — но она будет не вполне достоверна, потому что сквозь шальную пену дней лишь смутно проглядывает чистая вода того смысла, который имеют события, и закона, что ими всеми управляет и равняет в строку. К тому же я не могу не присочинить даже невольно. Нет, лучше поведаю я тебе притчу, которую я сложил под конец моей тамошней жизни.
— Ты прав: события, по сути, так мало значат. Легче очертить словами и образами некий символический контур, пустое пространство, где поселится неизрекаемая истина: занятие это противоположно тому, что творит исламский каллиграф, заключая изречение в форму корабля, льва или дерева (которые суть знаки силы, пути и соединения земли с небом), что рисует правоверный индуист, сплошь заполняя фигуры Кришны и его подружки Радхи священными мантрами.
— Зато как две капли похоже на вырезанные из черной бумаги силуэты твоих друзей, что прикреплены здесь к белым настенным щитам, — добавил Оливер. — Глубина человека ведь неизмерима и невыразима, почти как глубина Бога, которого увидел Малевич.
— Да, ты верно заметил: ведь если исламский писец пытается, подобно нынешнему Сезанну, взорвать наружную оболочку реалий, явив миру их потаенную суть, если кришнаит видит мир заключенным в прозрачный контур божества, что означает его упорядочение извне, то я, будучи по природе склонен к катафатическому богословию, к восхищению и похищению священных истин, происходящему как бы ненамеренно, не люблю игры с открытым огнем и тому же учу своих единомышленников.
— И я также намекаю, обхожу стороной, темню, путаю и кружу, как окольная тропинка, не показывая, а лишь указывая на сияющую пустоту внутри кольца моих троп, тропов, метафор и намеков, надеясь, что пустота ответит за меня своим собственным голосом… Иначе говоря, я человек дороги (как ты — обитающий на перекрестке дорог): а что такое дорога? Она, по сути, всегда пуста, даже если по ней шествуют толпы, потому что каждый держит путь сам по себе, по своей воле, а если испытывает давление чужих тел и воль и поддается этому давлению, то и двигаясь не идет никуда. Дорога ведь прежде всего — внутреннее изменение. Дорога — всегда притча: ее делают люди, которые истинно идут. Дорога — всегда абстракция: девственные плиты, что ровным слоем придавили землю — еще не она, заброшенный проселок или сухое русло реки — уже не она, однако все русла, большие дороги и проселки суть прообразы земных странствий, как земные странствия — прообраз небесных…
— Ладно, — перебил себя Оливер, — чтоб не философствовать на пустом месте, я приступаю к обещанному рассказу. Называется он -
Как поэт на склоне дня, и я выхожу на свой тернистый путь, чтоб найти себе облегчение.
Ибо половина моих горестей и болестей проходит, когда я выступаю в свой одинокий поход. Исцеляющей микстурой для легких становится пыль ее обочин и бровок; дали, то яснеющие, то туманные, — бальзам для глаз, цокот копыт, гудение моторов и чириканье птиц — елей для слуха; а прохладный ветерок, что целует меня в расстегнутый ворот куда слаще влюбленной девушки, одевает меня всего новой кожей. По-настоящему, то есть физически, а не метафизически, пустых дорог все-таки не бывает на свете, что бы я ни наговорил тебе по этому поводу: ведь если ты взял путь, как в старые времена брали крест, ни попутчики, ни противопутчики не мешают твоему одиночеству и тому стоицизму, с каким ты принимаешь долю, назначенную одному тебе. Ну а если ты встречаешь того, кто не просто делит с тобой утоптанную множеством подошв и несуразно вытянутую в длину поверхность, но сам есть часть твоего пути, — это истинная встреча, это подарок тебе.
Вот и в тот раз я издалека увидел его сутулую старческую спину в голубенькой рубахе. Ее пересекали узкие лямки плечевого мешка, больно уж старорежимного — той поры, когда их делали из холщовой наволочки и веревки, что намертво схватывает два соседних угла и, перекидываясь на оба противоположных двойной скользящей удавкой, туго затягивает горловину. Торба, что маячила перед моими глазами, была, однако, сшита в худшем случае из тканного в узор гобелена, а в худшем — из персидского ковра ручной работы и сделала бы честь самой Мэри Поппинс: яркое пятно на фоне выцветших одежек. Вглядевшись, я понял, что поперек лямок была положена еще и куртка какого-то несокрушимо пурпурного оттенка (и, кажется, такой же музейной работы); на голове моего предшественника увидел я забавный колпачок о двух рожках с махорками на концах — точно такой, какие модны нынче у подростков.