— Я полагал о любви иное.
— Так я не о любви говорю, а об ее антиподе.
— Трудно мне стало понять тебя, о грозная и властная дама, потому что не знал я этого последнего никогда. Достоинства мои погибли дважды: вследствие моей виртуальной жизни и от того, что когда, наскучив ею, я прыгнул с башни, некий удивительный монах сложил меня заново по своему личному образу и подобию, как новую головоломку или картинку в калейдоскопе. Так что я потерял сразу и мужественность, и иллюзии насчет мироздания. Оно не более, чем гнилая пряжа, в которой нет ни одного конца, чтобы ухватиться за него и распутать клубок.
— Что ты отбросил все иллюзии — это нам на руку, вот еще бы туда все идеалы послать, — заметила Марикита. — А насчет пряжи — не беда, мы, путаны, оттого и называемся распутницами, что умеем распутать любые гордиевы узлы, которые одни мужчины завязывают, а другие рубят мечом сплеча.
— Мой отец Мариана — явно не из тех, кто рубит, — улыбнулся Лев.
— Знаю я его. Он ухитрился стать вне моей компетенции — и зря, по-моему: ведь не зря в старину не только в простые монахи, но и в римские папы брали настоящих мужчин в самом соку, а Оригена, трусливого добровольного скопца, чуть не прокляли. От чего, по-твоему, открывается у них всех третий глаз, как не от переизбытка мужского гормона, что копится под спудом, ни на жен, ни на мальчиков не растрачиваемый? А вот, скажем, тоже хитрец: святой Фома из Аквино, которому по его настоятельной просьбе сам Бог пресек его естество раскаленным железным прутом, было же оно весьма могучим. Что мы из этого имеем? Ни капли мистического вдохновения, одна чистейшей воды формальная логика. Потоки и водопады, горы и груды томов виртуозного богословского умствования, да и то умствование передрал он у Аверроэса кое с какими ошибками. Ну и за такое ему низкий поклон — был он, как-никак, лучший и отважнейший сын своей варварской эпохи. Но ведь не напрасно же он обозвал в конце жизни свои труды соломой и трухой для набивки чучел. Что ты на это скажешь?
— Что солома — вполне пригодный корм для Братца Осла, — ответил Лев. — Не всем же людям дано витать в облаках: большинство элементарно хочет кушать.
— Как я понимаю, ты — судя по твоему экстремизму, хотя и относительно мирного характера — не прочь это им обеспечить?
— Мир, который вокруг, стоит на основаниях социальной справедливости и равенства.
— Гм. Справедливость — штука довольно терпимая, если за нее не приходится приплачивать сверху; то же и с равенством. Только подобного не видел никто и никогда — разве что в компьютерной игре и в древнем и допотопном государстве инков.
— Но это не делает мою главную иллюзию хуже.
— Нет: просто я начинаю сомневаться, взаправду ли ты от нее отрекся.
— Не знаю сам. Всю жизнь я стремился добиться справедливости и познать истину, а оттого хотел истинного видения и истинного чувствования. Всегда хотел. Ища его, я умер, и умер так глубоко, что и тебе меня, пожалуй, не воскресить, не пробудить заглохших родников.
— Я Королева девственных пчел; я Плодовитая Мать посреди бесплодных нив, на которые не ходит пахарь и сеятель, я чаша с вином первозданных сил, — проговорила Марикита. — И ты смел усомниться во мне? Почем ты знаешь, что я могу и что — нет? Ведь даже ты предположил способность к воскрешению у той, кого зовут лишь убийцей.
— А именуют правнучкой темной Лилит.
— И верно именуют. Ибо плата моя высока: я убиваю, прежде чем вдохнуть новую душу, и немногие проходят через то испытание. Женихам Цирцеи было легче, и то не устояли. Ведь и жизнь — только привычка, и смерть — не то, что думают мужи. Есть черта и грань в простой человеческой близости, которая, если стать на нее, рвет тело и душу, подводит к бездне. Люди же боятся бездны — всегда, инстинктивно, даже не зная еще — и оттого размениваются на мелочное сладострастие, огонь опаляющий развевают на мелкие искры или крадут его частицу, чтобы разжечь или поддержать кроткое пламя семейного очага. Но те, кто стремится переступить черту, пройти за грань — безумны; те, кто достигает — поражены тоскою, потому что никто на ней не удерживается. Былая красота их восприятия становится для них же отравой; они постигают смысл страдания, почти не вкусив от радости. Видишь, как откровенно я тебя предостерегаю?
— И как до слез патетично.
— Это плата за такое же описание моего лица.
— Теперь моя очередь отвечать? — спросил Лев. — Я могу осмелиться на всё что угодно, ибо вместе с моим мужеством, как ни парадоксально, полностью ушел из меня и житейский страх. Не так много его во мне оставалось, но не буду здесь похваляться. Я хочу жить и не боюсь никакого страдания, ведь всё в ближнем мире есть лишь оно, а в дальнем — нет ничего, что бы им было.