Она прыгала с седла на землю, стояла в грубых башмаках, в длинной юбке из светло-синего армейского сукна, сшитой негритянкой из Пальмиры, в подрубленном до бедер кафтане и поярковой шляпе, которой не хватало, чтобы спрятать русые волосы. У ног тяжелая лекарская сумка, портфель в руке и щегольской пистолет у пояса, оружие, добытое для мадам кем-то из волонтеров под Эмерсоном. Миссурийское солнце достигло и ее лица; смуглая, похудевшая, а оттого и большеглазая, и юная, она стояла передо мной молча, пока я выслушивал офицеров, экзаменуя меня взглядом: как я жил без нее? В затененных шляпой глазах, серых, но и вобравших зеленоватые тени миссурийского леса, была нежность, строгость и взыск и принадлежность другой жизни, где стоны и боль, раны и долгий хрип умирающих. Чего же больше во взгляде, что возьмет верх? Я никогда не знал этого и робел, сердце мое стучало громче, но случалось, что дело долго держало меня вдали от Нади, и только среди ночи я входил в палатку. Иногда она засыпала, не сняв одежды, только расшнуровав ботинки на припухлых щиколотках, и я мог без конца стоять над ней, смотреть на смуглое лицо, по которому бежали тени, когда вздрагивало пламя лампы или мелкие бабочки касались крылами стекла.
— Помнишь жену Говарда? — спросила она однажды, когда темнота закрыла наши лица. — Черноволосая, с сыном на плече?
— Индианская мадонна с младенцем. Элизабет.
— Если бы не война, я бы родила тебе сына.
Я сжал ее руку жестом благодарности, но и жестом успокоительного обмана; ведь я знал, что у нас не будет детей.
— Прежде я не верила… А здесь поверила.
Значит, и в этом мы едины: и к ней вернулось ощущение молодости. Будто она в той поре, когда еще ловко впервые появиться на люди с пятнами на лице, в платье, поднятом на животе новой, назревающей жизнью.
И она, исхудавшая, изнуренная седлом, почувствовала крепость своего тела и ту полноту жизни, которая побуждает щедро отдавать, дарить от себя все, что в силах человеческих.
И Барни, денщика, я потерял из-за Надин. Это случилось позднее, в Сент-Луисе, при ночной встрече с судовладельцем Шиблом, но я расскажу здесь, к слову. Барни не избежал общей участи; он дорожил взглядом Надин, ее добрым словом. Но волонтеры смотрели на нее издалека, а Барни всякий день: спроси любое — и она ответит. Барни и донимал ее расспросами, волонтеры только и слышали воркование ирландца. Это
Мы готовились к погрузке на «Дженни Деннис» в Сент-Луисе, Надин о чем-то попросила Барни, но он бросился ко мне и заносчиво сказал, что хочет получать приказания от полковника, а не от его жены.
— Разве госпожа Турчин злоупотребляет своим положением?
— Но… я хотел бы получать приказания от полкового!
— Что с тобой стряслось? Ты трезв?
На людной пристани не укрыться от посторонних ушей, и Барни понесло: ради красного словца он готов и на виселицу.
— Я не хочу, чтобы мной помыкала женщина!
— Госпожа Турчина, — отрезал я, — могла бы командовать целым полком таких, как вы. Ступайте в прежнюю вашу роту!
Как он был несчастен в душе, этот минутный победитель.
Я наблюдал перемены в людях: изменился даже капеллан, он не раз выказывал храбрость, заставив примолкнуть тех, кто, бывало, забавляясь, прикалывал ему на спину бумажные листки или клочки изодранных конвертов. Не менялся он в одном — был ревностным законником и охранителем чужой собственности. Как-то в начале августа, под Бердс-Пойнт, Огастес Конэнт догнал меня на лошади и потребовал повернуть, жалуясь, что солдаты разоряют картофельное поле.
— Отчего же вы сами не подействовали на солдат?
— Когда в полку анархия, слово пастыря теряет цену.
— Под вами не полковая лошадь, — заметил я вдруг.
— Я одолжил ее у хозяина фермы, иначе мне не догнать вас.
Капеллан назвал имя хозяина, в прошлом он прославился жестокостью в подавлении аболиционистов Канзаса, но с начала этой войны держался осторожно.
— Я бы не сел в седло этого прохвоста, — упрекнул я капеллана. — Оно бы мне задницу жгло.
— От гордыни, мистер Турчин, — спокойно ответил Конэнт. — Хорошее седло, нашим бы ребятам такие!
— Где уж им такие седла и наборные уздечки, когда им картофеля жалеют.
За рощей зеленело ухоженное поле, не опутанное повиликой, с крепкой порослью ботвы. Фермер дожидался нас с кучкой своих работников-негров.
— Можно было бы купить для солдат картофель, — возразил мне капеллан. — Роты имеют кормовые деньги, неужели их присваивают офицеры? Трудно поверить.
— Трудно, говорите! А по мне, просто невозможно.
Мы приблизились так, что хозяин слышал нас; Конэнту этого и надо было.