Томас остался в полку, с правом выбрать роту, какая ему приглянется, и уже на второй день адъютант полка Чонси Миллер сообщил мне, что Томас просит определить его в роту Говарда. Я не стал возражать: случись мне в семнадцать лет выбирать одну из десяти рот, кто знает, может, и я избрал бы роту капитана Говарда, так причудливо соединились в ее командире мужество и нежность, поступь гордеца и горечь опального, резкость суждений и обдуманная распорядительность ротного. «Мне понравился капитан Говард, — сказал Томас, когда я спросил, не нашел ли он знакомых в роте. — И этот поляк Тадеуш тоже». И больше ни слова: едва прикоснувшись к этой роте, он заимствовал от них и молчаливую скрытность.
Через неделю мы строем вышли на улицы Чикаго: полк получил приказ отбыть на фронт. С горсткой офицеров, сдерживая шаг лошадей, я и Надин двигались впереди полка, который шел в пешем строю. Улица за улицей, по Франклина, по Вебстера, Вашингтона, Джефферсона, по узкой Black Hawk, названной именем непокорного вождя индейцев, под музыку чикагских оркестров, шаг за шагом, мимо возбужденной толпы, под фейерверки — словно город встречал победителей, а не провожал необстрелянный еще полк.
Синий армейский цвет Севера тогда еще не взял верх над другими красками, мои пехотинцы шагали — кто в кепи, кто в поярковых шляпах, в кителях и кафтанах, в сюртуках, в серых штанах и в багрово-красных, с мягким ранцем за спиной, при разномастных мушкетах и карабинах, но все как один перетянутые новенькими ремнями, полученными с позументной фабрики Филадельфии. Мулы, запряженные шестериком, тащили тяжелые фургоны и несколько пушек, приданных нам перед отправкой на фронт. Полк растянулся, чикагские роты, чувствуя на себе особую любовь горожан, распевали, скорее даже выкрикивали, на мотив песенки «The girl I left behind me»[14], свою, сложенную еще под Кейро и на мосту Биг Мадди: «One, two, three, four, five, six, seven — Tiger!»[15]
Север еще не знал своего будущего: июльское солнце, даже и на закате, согревало землю; барки, плашкоуты, парусники и паровые суда бороздили равнину Мичигана; капитаны в седлах и лейтенанты впереди рот спорили выправкой и собранностью, а рядом с командиром полка, через шестидесятитысячный город, ехала женщина. Надин прождала меня две войны, теперь военная кампания республики позволяла ей доказать равенство женщины: кто мог остановить ее? Генеральный адъютант Аллен К. Фуллер? Губернатор Иейтс? Армейский устав, сложенный по обычаям чужих армий? Сознание смертельной опасности? Погибни Надин, и я не знаю, достало ли бы мне сил жить дальше, — но я и взглядом не остановил ее от переезда в полк; Сэмюэл Блейк, полковой врач, нашел в ней помощника при самой тяжелой и грязной работе. Бинты еще не окровавились ранами, но лагерная жизнь с ее изнурительной наукой дает на каждом шагу случай вмешаться лекарю. Ноги, сбитые в кровь, спина и плечи, стертые, изрезанные ремнями неуклюжего ранца, лихорадка, особенно частая у парней с низовьев Огайо, проверка провианта, котлов, белья, — Надин трудилась вровень со мной, а случалось и так, что и зарю отыграли, и флаг спущен, я готов погасить лампу в палатке, а ее все еще нет. Она без затруднений объяснялась на нескольких языках в говорливом солдатском Вавилоне, держалась с достоинством и ласковой простотой, которые поставят в тупик и бесшабашного острослова, и даже человека низменной морали. Я перестал тревожиться за Надин; она вступила под нравственную охрану полка.
Надин не видела себя глазами сторонних людей, в этом была ее — сила и слабость. Что станут судачить атлантические пассажиры об ее дружбе с артелью француженок, как примут ее бесплатное врачевание беднейшие маттунцы, приученные к мысли, что все истинное дается за деньги? — экая беда, стоит ли думать о таком, если возможна деятельность. С тем она пришла в лагерь Лонг, с тем стащила потный чулок со стертой грязной ноги солдата, положила ладонь на липкий от лихорадки лоб рябого волонтера из-под Кейро, с тем уселась в седло, в грубых башмаках и длинной суконной юбке, чтобы ехать через запруженный людьми Чикаго. Она опиралась правой рукой о луку седла, в левой держала хлыст и шляпу так низко, что ленты едва не касались земли, голова чуть запрокинута, словно ее клонят назад тяжелые, уложенные высоко волосы, в серых глазах счастливое удивление, а губы побледнели, они живут, берут воздух, так внятно и так жадно, как можно брать воду; кровь отхлынула от лица, чтобы оттенить его нежность. А между тем вся она крепка и не чужда седлу, оркестрам, она как жена мастерового или дровосека: широкая в плечах, широкая в бедрах, женщина, во всем женщина.