– Пожалуйста, – в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
– Вы, правда, играете цариц?
– Я их играла. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
– Искусство не бывает периферийным.
– К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
– Пардон. Не спал две ночи, и вот… – Я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
– Две ночи копали картошку?
– Не было никакой картошки, – признался я. – Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
– Я вам постелю, – глаза Тамары скользнули в сторону. – Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим, и она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
– Здесь, если не возражаете.
– Не возражаю, – лицо Тамары просветлело и вроде даже чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. Самые старые женщины – самые нелюбимые. К чертям ген старения и клонированных овец! Молоды – те, кого мы любим. Отсюда – решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
– Вы очень хорошая, – пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов – вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
– Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
– Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? – я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
– Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
– Вы…
– Молчи! – я взял ее за тонкую горячую кисть, притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице – маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи, по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?… Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то – влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?… Сравнение меня покоробило.