По сему поводу король пожелал иметь объяснительную бумагу от его благородия Палле Дюре, а по таковой выходило, что Мария Груббе обходится с ним не так, как подобает честной жене, и что он, Палле Дюре, на сем основании просит короля явить ему милость и расторгнуть брак без судебного разбирательства.
Соизволения на это не последовало, и супругов развели по суду двадцать третьего марта тысяча шестьсот девяносто первого года.
Не вняли и ходатайству Эрика Груббе о дозволении лишить дочь наследства и заточить ее на Борнхольме.
Старику пришлось удовольствоваться тем, что он держал Марию в Тьеле под охраной мужиков, пока тянулось разбирательство, и он же был одним из последних, кому было дозволено кинуть в дочь карающим камнем осуждения.
Сразу же после вынесения приговора Мария Груббе покинула Тьеле, унося в узелке несколько платьев. На южной окраине пустоши она встретилась с Сереном и обрела в нем своего третьего мужа.
Месяц спустя, апрельским вечером, в Рибе толпилась у соборной паперти уйма парода. Как раз подошла пора епархиальному съезду, а уже исстари было в обычае, пока длится съезд, на все это время, трижды в неделю с восьми часов вечера зажигать в соборе свечи. И тогда и щеголи, и знать, и высокопоставленные лица в городе вкупе с почтенными гражданами являлись в собор и прохаживались по нефу, а искусный органист играл им на органе. Беднякам же довольно было слушать и с паперти.
Среди них были Мария Груббе и Серен.
Сермяжная одежда на обоих поистрепалась, и вид у них был такой, словно им не всяк день кусок перепадал. Оно и понятно — ремеслом-то они занимались далеко не прибыльным, и вот каким: на заезжем между Орхусом и Рандерсом Серен повстречался с бедным чахлым немцем, который за шесть слет-далеров продал ему маленький подержанный органчик, пестрые скоморошьи уборы да ветхий коврик клетчатый. Вот и жили они с Марией, таскаясь по ярмаркам, где она крутила органчик, а он, напялив разноцветный наряд, стоял на клетчатом коврике, поднимая и подкидывая на все известные ему лады тяжелые гири и длинные железные шесты, взятые напрокат у купцов.
На ярмарку же выпал им путь и через Рибе.
Они стояли на паперти у самых врат, откуда слабый, почти блеклый отблеск пробегал по их бледным лицам и темной густой толпе голов сзади них.
Парами, в одиночку и небольшими группами, беседуя и учтиво улыбаясь, подходили и подходили люди к порогу собора и тут внезапно умолкали, сосредоточенно и чинно устремляли взор вперед и меняли даже поступь.
Серену пришла охота разглядеть получше праздничное убранство, и он шепнул Марии, что надо бы пройти внутрь; попытка ведь не убыток, разве что прогонят, хуже-то ведь ничего не будет. Марию передернуло при мысли о том, что ее выпроводят оттуда, куда смело и свободно можно заходить мастеровому люду, и она держалась сзади Серена, тянувшего ее за собой. Но вдруг передумала и стала усердно продираться вперед, таща за собой Серена и шла без боязливых оглядок и подлой низменной опасливости, напротив того, шла, как будто рассчитывала, что ее заметят и выгонят.
Поначалу их никто не останавливал, но когда они собирались войти в ярко освещенный, битком набитый продольный неф, их заприметил со своего поста церковный служка и, перепуганно покосившись в глубь церкви, разгневанным проворным шагом двинулся на них и, в негодовании неистово замахав руками, погнал их перед собой и выпроводил за порог. Здесь он на мгновение задержался и укоризненно посмотрел на народ, как будто возлагал на него вину за только что происшедшее, затем степенно прошествовал обратно и встал, дрожа и поеживаясь, на свое место.
Изгнанных толпа встретила громовым раскатистым хохотом и градом насмешливых вопросов, на которые Серен огрызался и ворчал, грозно оглядываясь кругом. А Мария была рада: она подвергла себя удару, который у респектабельной части общества всегда бывает наготове для таких людей, как
На одном из самых убогих постоялых в Орхусе вечером накануне ярмарки святого Олуфа сидело четверо простолюдинов и играло в стюрвольт.
Один из играющих был Серен-Староста. Его товарища по игре, красивого смуглого детину, с волосами как смоль, прозвали в народе Йенсом-Перехватом, и был он фокусник. А двое других игроков сообща водили медведя, и оба были безобразны. Одного из них, с заячьей губой, звали Сальман-Поводырь, а другого, кривоглазого, скуластого и рябого, величали Расмусом-Щуром, очевидно потому, что кожа вокруг больного глаза сморщилась и вид у этого человека был такой, словно он, прищуря один глаз, приготовился подглядывать и вот-вот заглянет в замочную скважину или какую-нибудь щелочку.