— Вы! — почти крикнула она, вскочив и ринувшись назад, так что кресло грохнулось на пол.
— Мария! — сказал Ульрик Фредерик как можно нежнее и умоляюще протянул к ней руки.
— Что вам нужно? Уж не жаловаться ли собрались, что вашей сучке попало?
— Нет, нет, Мария! Давай помиримся, давай помиримся и будем друзьями!
— Вы пьяны, — сказала она холодно и отвернулась.
— Да, Мария, пьян я, да только от любви к тебе! Так пьян от красоты твоей, что голова кругом идет, куколка ты моя ненаглядная!
— Да, так напились, что в глазах помутилось и вы, обознавшись, других за меня принимали.
— Мария, Мария! Полно тебе ревновать теперь!
Она презрительно отмахнулась.
— Э нет, Мария! Ты ревновала. Сама ведь себя выдала, коли за вожжи взялась. А теперь давай забудем всю эту дрянь и погань. И ну ее к чертовой бабушке! Давай, давай! Не разыгрывай мне тут злючку, как я перед тобой вертопраха разыгрывал, когда для пущей важности бражничал да с девками путался. У нас с тобой из-за этого сущий ад, а не житье, а могли бы жить как у Христа за пазухой. Будет тебе полная воля. Захочешь в шелку щеголять, толстом как камлот, — щеголяй себе! Ожерельев жемчужных захочешь, хоть с твои косы длиной, — будут! И перстни, и парча золотая, целыми ворохами, и перья, и каменья самоцветные — все, чего душе твоей угодно, ничего мне для тебя не жаль — носи на здоровье!
Он хотел обнять Марию за талию, но она вцепилась ему в запястье и отстранила.
— Ульрик Фредерик! — промолвила она. — Поведать мне тебе иль нет? Да одень ты любовь свою в тафтицу и в меха куньи, закутай ты ее в соболя, осыпь ты ее золотом и даже подари ты ей башмачки алмазные, из чистейшего алмазу, все равно отшвырнула бы я любовь твою, словно мразь и нечисть поганую. Ибо грязь у меня под ногами, и то чище любви твоей. Нет во мне и капельки крови, что желала бы тебе добра, жилки такой нет во всем теле моем, что не оттолкнула бы тебя, слышишь? Нет такого уголочка в душе у меня, где бы окликали тебя по имени. Правду говорю, пойми! Если бы могла избавить плоть твою от мук недуга смертельного пли душу твою от страстей геенских, да чтобы притом твоею стать, — нет, вовек бы того не сделала.
— Нет, сделала бы и, стало быть, не говори, что нет!
— Нет, нет и нет! И не подумала бы!
— Так вон же отсюда, вон! Долой с глаз моих, чтоб и духу твоего тут не было, чтоб тебя черти в аду допекли!
Он побелел как степа и трясся всем телом. Он размахался руками как помешанный, а хриплый голос нельзя было узнать:
— Проваливай и не попадайся мне! И не попа… и не попа… и не попадайся мне больше, а не то я тебе башку размозжу. Кровь кипит, крови просит, кровь только и вижу! Чтоб ноги твоей на земле норвежской не было, вон отсюда, и чтоб тебя черти тащили, а бесы погоняли!
Мария посмотрела на него испуганно, постояла, а потом со всех ног кинулась из комнаты и — вон из замка.
Как только захлопнулась дверь за Марией, Ульрик Фредерик схватил кресло, в котором она сидела, когда он пришел, и вышвырнул его за окно, сорвал с постели обветшалый полог, искромсал его на куски и разодрал на клочья, а сам тыкался как угорелый по комнате. Потом повалился на пол и ползал на коленях, хрипя как лютый зверь и до крови колотясь лодыжками. Наконец изнемог, подполз к постели и бросился на нее, уткнувшись лицом в подушки. И звал Марию, называя ласковыми именами, и плакал, и всхлипывал, и клял ее, и опять говорил нежным, вкрадчивым голосом, словно хотел приласкать ее.
В ту же самую ночь Мария добрым словом и за высо-кую цену уговорила какого-то корабельщика переправить ее в Данию.
На следующий день Ульрик Фредерик прогнал Карен Скрипочку из замка, а спустя несколько дней уехал в Копенгаген.
Увидев в один прекрасный день, что мадам Гюльденлеве подъезжает к Тьеле, Эрик Груббе так и ахнул.
Он сразу смекнул, что стряслось неладное, если она прикатила этак запросто, без челяди и налегке, а узнав обстоятельства дела, оказал ей далеко не радушный прием, ибо так осерчал, что ушел к себе, хлопнув изо всей силы дверью, и больше в тот день не показывался.
Но, заспав неприятность, стал обходительнее и даже начал относиться к дочери чуть ли не с почтением и любовью, а в речах у него появилась напыщенная торжественность старого царедворца. Пораскинув умом, он решил, что никакой беды, говоря по сути, и не случилось: вышла, правда, небольшая размолвка между молодоженами, без того не бывает, но Мария оставалась мадам Гюльденлеве, и дело было поправимое, невелика трудность.
Мария-то, конечно, кричала насчет развода и слышать не хотела о примирении, но ведь иного и ждать было бы как-то нелепо, чтобы этак сразу, пока еще свежо озлобление от первой перепалки, пока еще любое воспоминание бередит душу, как болезненная язва пли зияющая рана… Эрик Груббе и отложил попечение: перемелется — мука будет, в этом он был твердо убежден.