— Первому орудию приготовить кашицу, остальным орудиям огурцы, — дублировал Умнов по телефону на батарею полученные через Колесова приказания.
“Кашицей” — это было понятно — стали называть шрапнель, “огурцами” — гранаты. “Значит, пристрелку Сосновки батарея проведёт первым орудием и шрапнелью, а на поражение перейдёт гранатами. Разумно!” — подумал я.
Наконец-то пошли команды: “Прицел шестнадцать... вправо шесть... трубка сто тридцать восемь”.
— Есть трубка сто тридцать восемь, — передавал Колесов в микрофон.
— Первому огонь... Первому огонь... — раздалось в шалаше.
Глухой удар орудийного выстрела раздался почти одновременно с принятой командой и со свистом снаряда, разрезающего над нами воздух. Наступили минуты ожидания. Умнов не отрывал от уха телефонной трубки, изредка вполголоса проверяя связь. Колесов сидел, поджав под себя ноги, с наушниками, надетыми на шапку.
— Ну. что там, чего молчит Калугин? — прервал томительное ожидание капитан Фокин.
— Не знаю, — Колесов стал щёлкать тумблерами и снимать наушники. — Посмотрите, товарищ старший лейтенант, — обратился он к Лапшёву, — рация молчит, опять испортилась.
Лапшёв быстро принял от него управление, но это не помогло делу. Снова вызовы, переключения, копанье в ящиках с передатчиком и питанием. Безрезультатно...
Кондовый руский мат и проклятья посыпались на голову командира артдивизиона Фокина, да и не на него одного. Досталось и Лапшёву, сильно побледневшему, и дрожащему Колесову. И все-то чувствовали себя прескверно, когда в крепкой ругани полковника прорывалось: “расстрелять надо”, “разжаловать”, “к ёлке приставить”.
Проклятья и брань полковника длились минуты, но это не помогло исправить радиостанцию. Наконец, улучив момент, Лапшёв предложил заменить её новой, резервной, попросил тридцать минут на это. Рассерженный и всё ещё продолжавший материться командир бригады выполз из шалаша. За ним выползли все остальные. Снаружи, на снегу, прыгали, согреваясь, не посмевшие забраться в шалаш при высоком начальстве бойцы моего взвода Стегин и Покровский.
У розвальней, которые проворный ездовый уже развернул для следования в обратный путь, начальство остановилось, что-то обсуждая. Вскоре полковник со старшим лейтенантом Лапшёвым покатили по просеке. Майор Сорокин с капитаном Фокиным остались. Через пару минут я присоединился к ним.
— Пошли-ка ты кого-нибудь на батарею за автоматами нам, — сказал, обращаясь ко мне, капитан. — Через полчаса мы двинемся к батальону, на передовую. Пойдёт майор, я, ты, пару разведчиков захвати с собой. Давай-ка лыжи подгонять будем, — и он стал подбирать себе подходящую пару из воткнутых в снег.
Стемнело, когда мы впятером двинулись в лес на лыжах по проторенному пути. Впереди пустили меня, за мной шёл капитан, затем майор, все с автоматами ППШ, висевшими поперёк груди на ремне, надетом на шею. Замыкающими были разведчики Афонин и Петухов, только у них за спиной болтались не автоматы, а карабины, т.е. винтовки без штыков.
Не передали в этот раз наши командиры свои ППШ нести рядовым бойцам.
Снова лес, но уже тёмный, ночной, страшный. Те же трупы, та же развилка дорог, вспомнившиеся, но уже таящие в себе пугающую ночную жуть кусты и отдельно стоящий в тесном сплетении молодняк. Каждая занесённая снегом и причудливо пригнутая к сугробу, как лапа, ветка сосны или ёлки настораживала, приковывала взгляд, пугала. Все молчали. Говорили только я да идущий за мной капитан.
Третьи сутки мои бойцы ничего не ели, и во всей батарее также.
— Ничего, ничего, — бодрым. весёлым голосом отвечал капитан, — на то и война, терпеть надо и не жаловаться. Не мы одни.
— Терплю, терплю, — вздохнул я. — Однако почему те, кто должен думать об этом, беспокоиться, не слишком-то, видно, утруждают себя? Для них что — нет войны? Суворов-то вон говорил, что для офицера война — это чины и звёзды, а для солдата война — это куры и поросята. Какие тут куры и поросята! Тут баланду с сухарём не привезут никак!..
— Надо беспокоиться, конечно, надо, только в первую очередь о том, чтобы бить фрицев, и как можно сильнее бить, — нажимал капитан на слове “сильнее”. — Твои рации и телефония должны быть в постоянной боевой готовности, а то первым очутишься у ёлки, вот что я тебе скажу. Понял?
— А почему же, когда в Москве, в Хамовниках стояли, мы получили эти рации за неделю до отъезда? Да ещё, если не считать Быкова, — он младший командир, ни одного радиста к ним не дали? Ведь Колесов-то со своей радиостанцией — что петух со скрипкой, и я-то ни в радиотехнике, ни в телефонии почти ничего не смыслю, я, командир взвода связи! Вы ведь знаете всё это, товарищ капитан! Разве виноват я в том, что, неплохо зная стрельбу на море и матчасть тяжёлых морских орудий, я никогда не соприкасался с полевой артиллерией, с её оснасткой, тактикой. А ведь, ей-ей, управляя огнём батарей на Северной стороне в Севастополе, во Владивостоке, в бухте Патрокл или на мысе Эгершельд, у меня неплохо получалось. Хамовники-то, откровенно говоря, вспомнить страшно: подлинно было не ученье, а одно мученье.