Наконец, он находит, или ему по крайней мере кажется, что он находит, в древнейшей Греции дух Рихарда Вагнера. Вагнер хочет обновить трагедию и, пользуясь театром как умственным орудием, оживить в человеческой душе упавший дух лиризма. То же стремление было и у греческих трагиков, — с помощью потрясающе представленных на сцене мифов они хотели еще более облагородить и воспитать свой народ. Чудесная мечта их была разбита; пирейские купцы и городская чернь, сброд рынков и гаваней, не могли полюбить лирическое искусство, которое требовало от них возвышенных мыслей и достойных деяний. Благородные авторы были побеждены, и трагедия перестала существовать. Рихард Вагнер столкнулся с такими же врагами — с демократами, плоскими резонерами, низкопробными сулителями благополучия. «Наш иудейский мир, наш болтливый и политиканствующий плебс органически враждебны глубокому идеалистическому искусству Вагнера, — пишет Ницше Герсдорфу. — Им чужда его рыцарская натура». Будет ли вагнеровское искусство побеждено так же, как в свое время трагедия Эсхила? Внимание Ницше все время поглощено перипетиями этой борьбы.
Он излагает своему учителю свои новые взгляды. «Надо обновить идею эллинизма, — говорит он, — так как мы пользуемся ложными общими данными. Мы говорим о «радости», об «эллинской ясности», — а на самом деле и эта радость, и эта ясность — запоздалые плоды скудного знания, милости веков рабства. Тонкость Сократа и мягкость платоников уже несут на себе следы последующего упадка. Надо изучать древнюю поэзию шестого и седьмого веков. Тогда только вы прикоснетесь к наивной силе, к изначальному растительному соку Эллады. Между поэмами Гомера, — романом ее детства, драмами Эсхила, — произведениями ее зрелого возраста, Греция после долгого усилия овладевает своими инстинктами и своими дисциплинами. Вот времена, достойные изучения, так как в них много сходства с нашим веком. Греки верили в то время, подобно современным европейцам, в фатализм естественных сил, в то, что должны сами создать себе и добродетель, и богов. Их воодушевляло чувство трагического, смелый пессимизм, не отвращавший их от жизни. Между греками и нами можно провести полную параллель: пессимизм и мужественная воля созидания новой красоты».
Рихард Вагнер интересовался идеями молодого философа, и он все более и более привязывался к нему. Однажды, в присутствии Ницше, Вагнер получил известие, что «Золото Рейна» и «Валькирия», плохо исполненные и поставленные с полным пренебрежением к его советам и указаниям, не имели никакого успеха. Он не мог скрыть своей горечи; ему было тяжело видеть, как обесценили и исковеркали его великое произведение, предназначенное им — увы! — несуществующему еще театру и несуществующей публике. Он глубоко страдал, и Ницше мучился вместе с ним.
В присутствии Ницше Вагнер писал в то время «Гибель богов». Страница за страницей на глазах у Ницше мерно и безостановочно создавалось новое творение, как бы изливаясь из невидимого источника. Вагнер, мысль которого никогда не истощалась, в это же время писал историю своей жизни. Ницше получил эту рукопись с тайным поручением отдать ее в печать и ограничить издание 12 экземплярами. Он давал Ницше и более интимные семейные поручения. На Рождество Вагнер готовил для своих детей «петрушку» — ему хотелось, чтобы были изящные фигурки: черти, ангелы. Г-жа Козима Вагнер поручает Ницше закупить все это в Базеле. «Я все забываю, что вы ведь профессор, доктор филологии, — мило говорит она ему, — и думаю только о том, что вам 25 лет». Ницше обошел все базельские магазины, но не нашел ничего подходящего и написал в Париж, чтобы оттуда прислали в Трибшен самых страшных чертей и самых прекрасных ангелов. Ницше получает приглашение смотреть «петрушку» и проводит все Рождество в семье Вагнера, в сердечной, интимной обстановке. Г-жа Вагнер подарила ему французское издание Монтеня, которого он еще не читал и которого так полюбил впоследствии. Г-жа Вагнер поступила неосторожно: для молодого ума Монтень был опасным автором.
«Этою зимою я должен прочесть две лекции об эстетике греческих трагиков, — писал Ницше в сентябре своему другу барону Герсдорфу, — и Вагнер приедет из Трибшена слушать меня». Вагнер не приехал, но слушать Ницше собралась многочисленная публика. Он говорит о неведомой Греции, полной волнующей тайны, о празднествах в честь бога Диониса и о том, как через это смятение духа и опьянение Греция пришла к лиризму, пению и трагическому созерцанию. Он, по-видимому, хотел дать определение вечному романтизму, оставшемуся по существу одинаковым как в Греции в VI веке, так и в Европе в XIII веке; тот же романтизм, без всякого сомнения, вдохновляет Вагнера в его уединении в Трибшене. Однако Ницше воздержался от произнесения этого имени.