Да, нравственный закон не меняется со временем или в зависимости от культуры, но, отмечает Льюис, может меняться готовность его соблюдать и то, как общество или отдельный человек его исполняет. Немецкий народ при нацистах явно пренебрегал этим законом и следовал такой морали, которая всему миру казалась омерзительной. И когда мы утверждаем, что нравственные идеи одного общества лучше, нежели идеи другого, то используем нравственный закон как мерило. «Стоит сказать, что некие моральные ценности лучше других, – пишет Льюис, – и вы, по сути, сравниваете их со стандартом, утверждая, что одна соответствует ему больше другой… Стандарт, позволяющий оценить две вещи, отличен от обеих. На деле вы сравниваете их с некоей Реальной Нравственностью, предполагая, что есть Реальная Правда, не зависящая от мнения людей, и что представления одних к ней ближе, чем представления других». Отсюда Льюис делает такой вывод: «Если ваши нравственные представления могут быть более истинными, а представления нацистов – менее истинными, значит, должно существовать нечто, некая Реальная Нравственность, делающая их истинными»[127].
У иных людей совесть, быть может, в силу воспитания или образования, развита лучше, чем у других, то есть некоторые глубже понимают нравственный закон. Прежде чем сам Льюис изменил свое мировоззрение, его совесть была не особо развита по сравнению с моралью сверстников. «Когда я только попал в университет, – вспоминает Льюис в книге “Страдание”, – нравственное сознание у меня почти отсутствовало. Моим наивысшим достижением было слабое отвращение к жестокости и к погоне за деньгами. Что до целомудрия, любви к истине и самопожертвования, в этом я разбирался примерно как павиан в классической музыке»[128]. Он отмечает, что некоторые его сокурсники лучше понимали нравственный закон и желали следовать ему.
Фрейд также признает, что люди отличаются по степени развития совести. Если, говорит он, Бог
Фрейд не относил себя к «нравственному большинству». В письме к доктору Джеймсу Патнему, явно верившему в универсальный нравственный закон, Фрейд писал: «Печально, если вы подумаете, что я считаю ваши идеалистические представления чепухой лишь потому, что они не похожи на мои. Я не настолько нетерпим, чтобы делать законом свои недостатки. Я нечувствителен к высшему нравственному синтезу так же, как не обладаю музыкальным слухом. Но это не дает мне права считать себя более совершенным человеком. Я уважаю вас и ваши взгляды… Признаю тот факт, что я – оставленный Богом скептик-еврей, но я этим не горжусь и не презираю других. Могу лишь сказать вместе с Фаустом: “Должны быть и такие чудаки”»[130]. Спустя восемь лет Фрейд напишет своему другу Пфистеру: «Этика от меня далека… Меня не особо заботят вопросы добра и зла». Большинство людей в целом не слишком дорого стоят, «независимо от того, показывают ли они себя на публике приверженцами тех или иных нравственных доктрин или нет»[131].
Фрейд искренне считал, что только образование и установление «диктатуры разума» могло бы избавить человечество от жестокости и безнравственных проступков, которыми наполнена история. «Мы надеемся, – провозглашает он, – что в будущем интеллект – дух науки, разум – установит свою диктатуру в психической жизни человека»[132]. В письме к Альберту Эйнштейну, спросившему у Фрейда, как уберечь человечество от войны, Фрейд писал: «Идеальным бы, конечно, было общество людей, подчинивших свою инстинктивную жизнь диктатуре разума»[133].
Но при этом Фрейд видел подъем нацизма в Германии, в одной из самых образованных стран мира, знал об ужасных деяниях высокоумных эсэсовцев и отмечал, что обширные познания не делают психоаналитиков нравственно более чуткими по сравнению с другими профессиональными группами. «Меня огорчает, – признавался Фрейд в другом письме к Патнему, – что психоанализ не делает аналитиков лучше, достойнее или сильнее. Может, напрасно я этого ожидал»[134].