Что надо встать и занять место в строю, Гаор понимал и сам, но вот сможет ли? Одеревеневшее за эти дни тело не слушалось, болели натруженные плечи, он посмотрел на свои руки и увидел, что кисти распухли и стали сизыми, как тогда в Алзоне, когда он потерял перчатки и едва не отморозил руки, пришлось снимать с трупа, а подходящий размер никак не попадался. Он сумел сесть, потом встать и вместе со всеми побрёл к стене напротив параши, чтобы стоящему у решётки надзирателю были видны нары: не остался ли кто лежать.
Встали все, и надзиратель явно огорчился:
— До чего ж смена живучая, — и даже сплюнул. — А Лохмач где?
Стоявший рядом Новенький плечом подтолкнул Гаора, и тот шагнул вперёд, едва не упав.
— И ты живой?! — удивился надзиратель. — Старший, в работу его сегодня отправишь, хватит ему отдыхать и учиться, пусть паёк отрабатывает.
— Да, господин надзиратель, — спокойно ответил Старший. — Лохмача в рабочую бригаду.
— Двоих за пайком, — распорядился надзиратель, — в остальном сам знаешь.
— Да, господин надзиратель, Восьмой, Двадцатый, пошел!
Строй мгновенно рассыпался. Воздух в камере заметно и быстро теплел, дыхание уже не клубилось паром. На подгибающихся дрожащих ногах Гаор побрёл к параше. Надоело ходить под себя. Кто-то его поддержал сзади за бока, не дав споткнуться и упасть прямо в парашную дырку.
— Начнёшь трепыхаться — опять прикуём. Понял, Лохмач?
По голосу это был Гладкий. Не оборачиваясь, Гаор прохрипел:
— Лезть не будете — никого не трону.
Сзади хохотнули.
— Да не будь приказа, на хрена нам твоя задница. Иди ложись, поедим и обработку начнём.
Гаор резко развернулся, выбросив в ударе скованные руки, но удар пришёлся в пустоту, а ещё кто-то схватил его сзади за шею и, пропустив пальцы под ошейник, пережал ему дыхание.
Пришёл в себя Гаор уже лежа на боку между двумя плотно зажавшими его телами. Но не на полу, а на нарах. Задний был в нём и одной рукой придерживал за ошейник, а другой гладил его по боку и бедру. Передний, лежа с ним лицом к лицу, одной рукой прижимал к нарам его стянутые по-прежнему наручниками запястья, а другой гладил и щекотал ему мошонку и член.
— Ну вот, — улыбнулся он Гаору, когда тот открыл глаза, — сам видишь, расслабился, не дёргаешься, и боли нет.
— Отпустите, парни, — безнадёжно прохрипел Гаор, — что ж вы со мной делаете?
— К работе готовим, — ответил сзади Десятый.
— Плохо сработаешь, всю камеру подставишь, — сказал лежавший спереди Гладкий.
Гаор прикусил губу, удерживая крик, уже не боли, а отчаяния. Его сделают палачом, и он никак не сможет этому помешать, потому что его сопротивление отправит на смерть всю эту двадцатку. Сволочи, что же они с нами делают? Самое… святое, последнее отнимают.
— Тебе и так лишний день дали, — безжалостно продолжил Гладкий. — Велено было, чтоб ты с третьего дня работал, а сегодня четвёртый. Сейчас мы доведём тебя и поесть дадим, передохнёшь немного.
— А поить когда? — спросил над ними Седьмой.
— В предварилке, — ответил издалека Старший, — а то он перегорит с непривычки.
Гаор зажмурился, чувствуя, что умелые руки парней доводят его до неизбежного, противного здесь и сейчас до судорог, до рвоты. И попросил:
— Придуши.
— Лёгкой жизни хочешь, — засмеялся сзади Десятый.
— Тебе прочувствовать надо, — сказал Гладкий, — а то так и не научишься.
Гаор из последних сил напрягся, пытаясь помешать неизбежному, но его тело в который раз за эти дни предало его, забившись в неуправляемых судорогах. И снова даже не беспамятство, а оцепенение полной беззащитности.
— Ну, вот и молодец, — чья-то ладонь погладила его по лицу, — отдохни.
Он почувствовал, как его отпустили и успокаивающе похлопали по плечу.
— А ничего, — звучали далекие смутные голоса, — привыкает.
— Ничего, на допросах он злобу скинет, нормально будет.
— Подстилка он никудышная.
— Ты сам на какой день прочувствовал? Забыл, как тебя всей сменой учили?
— Ничего, пусть полежит.
— Старший, на сынулек его ставить нельзя, не сработает.
— Не учи.
— Подберут ему клиента.
— Твоя-то какая печаль?
— А за его дурость расплачиваться чья печаль?
— Давайте лопайте, сейчас пойдём.
— А ему?
— Сдурел, Младший? Его ж от пойла если вывернет, то лучше, чтоб пустой был.
Гаор слышал и понимал, не желая понимать. «Лучше бы убили», — с отрешённой печалью подумал он. Что за «пойло» ему должны дать, он не знал, но догадывался, что это как-то связано с «работой», то есть насилием по приказу. В самых страшных россказнях о пресс-камере «губы», о Тихой Конторе, о лагерях пленных он не слышал о таком и подумать не мог, что с ним такое сделают. И что он позволит это сделать. Ну, сержант… и тут же понял, что потерял право так себя называть даже мысленно. Да, его загнали к краю и… и он переступил через край. Стал тем, кого презирал и ненавидел больше всех. Стукачом, палачом и подстилкой. Всё, кончили его, был человеком, а стал
— Вставай, — тронул его за плечо Старший, — пора.
Гаор тяжело повернулся на живот и, оттолкнувшись скованными руками от нар, встал. Его тут же шатнуло, но он устоял. Старший пытливо осмотрел его.