Теперь по ночам капли дождя падали в угли костров как пули, и спящие люди от этих звуков ворочались, словно дождь бил по ним. К утру обычно прояснялось, хотя как-то раз людям и животным пришлось горбиться под струями целый день. Страдания их продолжились и ночью, пока внезапно чернота не распахнулась, явив холодные звезды. Потом дождь пошел снова и уже не прекращался. Трудно было представить вечность иначе, кроме как в виде бесконечного дождя.
Люди и животные сильно исхудали, упираясь головами в стену ливня. Иные возненавидели друг друга сверх всякой меры. Разумеется, животные этим не страдали, потому что никогда и не ждали большего, а вот люди от ненависти прямо-таки позеленели. Зеленая слизь кусками падала на землю, по которой они неуклюже передвигались. Среди пышной блестящей растительности встречались деревья с длинными темными копьями вместо листьев, угрожавшие глазам и барабанным перепонкам. Однако в нынешнем состоянии людские души были куда более уязвимы, чем плоть. Некоторые участники экспедиции утратили всякую надежду и поняли, что больше всего им хочется умереть.
В это время года земля начала остывать, и на смену удушливой жаре пришли холодные дни, ночи также стали холодные, мокрые палатки хлопали на ветру, люди чувствовали себя совершенно несчастными. К тому же многие заболели лихорадкой. Среди них едва ли нашелся бы человек, который не растирал бы в ознобе клочья своей дрожащей, истерзанной плоти, предварительно ссохшейся до состояния соленой трески. Зеленовато-желтые зубы гремели в черепах, запавшие глаза блестели.
Фрэнку Лемезурье, заболевшему самым первым, еще в ту ночь, когда он перебрался через горы, чтобы передать приказ погонщикам, пришлось хуже всех. В бреду он твердил о сушеном горохе, который якобы не мог выплюнуть (тот застрял в его больных челюстях), и о каком-то сокровище — огромных кусках тлеющей руды, царапающих ему руки, если он пытался достать их из груди, и которое он должен сохранить, чего бы ему это ни стоило.
Он сильно исхудал, стал хрупким, желтым и прозрачным; он уподобился желтой лилии, только волосатой и вонючей. Заметив однажды, как Фрэнк покачивается в седле, на следующей стоянке Фосс велел молодому человеку лечь в его палатке и сам поил больного хинином, заворачивал в свои одеяла. С пациентом он держался с такой нежностью, словно стремился показать весь предел своих возможностей. Чтобы избавиться от любви, вдруг понял он. Если никого это не впечатлило, то вовсе не потому, что они заподозрили его в притворстве — нет, теперь они понимали, что Фосс способен на все. Или же Господь, если уж на то пошло. В их смятенном состоянии трудно было отличить действие от действия, побуждение от побуждения или задаваться вопросом, почему высшая сила должна делиться надвое. Для тех, кто с трудом фокусирует взгляд, слова «целовать» и «убивать» звучат сходно. Поэтому остальные мрачно наблюдали за тем, как Фосс заботится о больном. Поворачиваясь к ним спиной, доктор и сам дрожал от боли, которую испытывал от постоянной сырости, а более всего из-за страха, что любимое стадо может зачахнуть или же осознать божественный промах.
Из-за плохого самочувствия большей части отряда лагерем встали рано, и когда вечер наконец наступил, Фосс приказал Джеки отправиться с ним и заарканить нескольких коз, которые недавно окотились. Пока черный мальчишка боролся с пойманными козами, Фосс подоил их — зрелище, по меньшей мере, нелепое, мягко говоря, — и поспешил к пациенту под дождем, лупящим по дымящемуся котелку. Опустилась ночь, и Лемезурье уговорил себя выпить несколько глотков теплого молока с шерстинками, смешанного с ромом, припасенным предусмотрительным немцем для лечебных нужд.
Пока больной пробовал молоко, Фосс стоял на четвереньках и с тоской глядел на утоптанный глиняный пол натянутой палатки.
— Скажите, Фрэнк, — спросил он, — вам хоть немного полегче?
— Нет, — ответил человек с желтым лицом, по которому стекало молоко. — Мне очень тревожно. Все плывет, разум и тело друг с другом не ладят.