Кирьян исподлобья оглядел их: тусклые глаза, остатки гнилых зубов, поседелая щетина на впалых щеках, бесчисленные шрамы, белеющие на сизых губах… Как страшно стать подобным отребьем! Ему заполошно возжелалось вырваться отсюда, вернуться в праведную убогость общаги, в ее казенную чистоту, под гулкие коридорные своды, увидеть милое простодушное лицо Федора, уткнуться в книжку, вторым планом размышляя о Даше, светлое чувство к которой снова вспыхнуло в его сердце… Но — уже ткнулась в губы отпахивающая горьковатой воблой кружка, ощутился на небе резкий неведомый вкус напитка, показавшегося чужеродным, грубым, но одновременно и внезапно чарующе и незнакомо вкусным…
Горлышко водочной бутылки скользнуло по краю отставленной в сторону кружки, выплеснув в пивную пузырящуюся муть тягучую морозную жидкость.
— Да я ж…
— Не очкуй, пацан! А теперь потяни «косячок», слови кайфец! — Вор затянулся папиросой, выпустив под потолок клуб сизой пелены, которому позавидовала дымовая граната, и ткнул влажный мундштук в губы подростка.
На Кирьяна внезапно опустилось радужное облако забвения и опустошенности. Он уплывал куда-то далеко, словно подхваченный мощным течением, и лишь спасительный образ Даши мелькнул в сознании далеким размытым пятном, но тут под темя ударил отрезвляющий страх, освободивший истаивающую волю, и бессвязные мысли выстроились в непримиримое решение немедленного ухода из этого гибельного вертепа.
Но — что такое? Над ним косо нависал потолок, сужались и раздвигались стены, людская толкотня превращалась в перетекающую бесформенную кашу, а лица компаньонов виделись отчетливо и пугающе улыбающимися свиными рылами, довольно похрюкивающими… И окружающий мир то неуклонно темнел, то озарялся какими-то бессмысленными вспышками, высветлявшими суету то ли уродливых теней, то ли съеженных людских силуэтов… Единственным выделявшимся в этой фантасмагории персонажем был тянущийся через стол к бутылке военный моряк с дурацким кортиком на желтых подтяжках, бьющий его по откляченной заднице. Моряк-то откуда здесь взялся?
И вдруг в мешанине бредового угара высоко, отчетливо и с каким-то визгливым ужасом прозвучал голос завлекшего его в этот ад урки:
— Что же мне теперь с ним делать, а?! Чтобы с «ерша» так повело, это ж надо! Что же делать?! Меня ж порвут за этот детсад!
Очнулся Кирьян на своей койке в общежитии. И первое, что увидел перед собой — бледное, озабоченное лицо Федора. А потом пришла невыносимая боль, ударив в голову расплавленным чугуном, ломота в теле и — неудержимый приступ рвоты. Единственным чувством, пробудившимся в нем — было чувство вялого удивления, когда перед ним возник тазик, поднесенный заботливо, вовремя и умело, и он, выворотив из себя какую-то тухлую кислую гадость, откинулся на подушку, покрываясь крупным холодным потом и впадая в забвение — страшное, как предчувствие смерти, но необходимое и освобождающее от страдания.
Следующим утром — исхудалый и бледный, он едва поднялся с постели. Увидел Федора, понурившись сидевшего поодаль на табурете. Прошептал:
— Спасибо тебе…
— Эх, ты…
— А знаешь, — сказал он, не вдумываясь в то, что говорит, но убежденный в правоте и серьезности всего им произносимого: — Нет худа без добра, права народная присказка… Я, Федя, тебе обещаю: больше к спиртному не прикоснусь. И к табаку этому поганому… В общаге-то меня кто видел, красавца такого?
Тот качнул головой:
— Не, те дядьки тебя сюда ловко приволокли… Только зря ты с такой нелюдью водишься…
Что ответить, Кирьян не нашелся, лишь вздохнул тяжко.
А через три дня в общежитии к всеобщему изумлению появился Арсений. Помятый, исхудалый, дерганый, с нервным блеском во впавших глазах, но, как всегда, напористый и неунывающий.
После разговора с директором поднялся в комнату, сердечно улыбаясь Кирьяну и Федору, поведал хвастливо:
— Хрен они меня раскололи, сволочи въедливые, кровососы настырные! Не дался, несмотря на весь их садизм! — Он бесстыдно стянул с себя штаны с трусами и вывернулся всем корпусом, задрав рубаху и демонстрируя синие звезды от милицейских пряжек на ягодицах и отощавших ляжках. — Во, чего творили, фашисты! И противогазом мучили, чуть копыта не откинул… А тебе, — обернулся к Кирьяну, — благодарность моя бесконечная, друг ты настоящий, не фуфель из очка жидкого… На та-аких людей меня вывел, на та-аких! Теперь мне ничего не страшно в житухе этой!
Кирьян сподобился лишь на снисходительный вздох. Заблудительная глупость Арсения, першая из него, как перезрелое тесто, была столь убежденной и выспренной, что укоротить ее могли не благие слова, а только жизнь. И, увы, как понимал Кирьян, по ковровой дорожке этой глупости тот в свою дурную жизнь и покатится… И веяло от этого непреклонностью судьбы и рока…
— Слышь, — доверительно наклонился к нему Арсений, — обкашлять нам с тобой одну закавыку надо…
— В порядке твоя закавыка…
— Ну, так я и не сомневался… — И, отойдя к окну, засунув руки в карманы, сначала вглядевшись мечтательно в белесое небо, а после вновь обернувшись к Кирьяну, прибавил насмешливо и с одобрением: