Случайно или нет, что из всего этого рукописного обилия не осталось ни одного листка, ни одной строчки? Конечно, хотелось бы вслед за братом Михаилом восторгаться трагедиями двадцатилетнего автора, но слова: «Я читал, с восхищением читал его драмы. Нынешней зимою они явятся на петербургской сцене», — адресованные Петру Андреевичу Карепину, опекуну Достоевских, имели значение скорее служебное, нежели поэтическое, и к тому же были буквальным исполнением просьбы брата Федора — поручиться за него перед строгим и далеким от поэзии опекуном[72].
Можно предположить, что прапорщик Достоевский по безалаберности и домашнему беспорядку утерял бесценные свидетельства своих первых опытов. Можно вообразить, что Достоевский как искушенный читатель вовремя охладил свой драматургический пыл, поняв, что сочиняемые им трагедии, в общем, уже написаны другими авторами. Можно, наконец, представить: оказавшись на свободе, он, по молодости лет, захотел ею воспользоваться и забросил до поры до времени свои литературные начинания.
Тридцать с лишним лет спустя Достоевский назвал свои юношеские драмы «детскими глупостями». Дело, однако, было вовсе не в качестве пьес. Дело было в том умонастроении, которое появилось у него, когда свобода могла наконец соединиться с призванием.
За то время, пока он пребывал в офицерских классах, но уже жил «вольно, одиноко, независимо», выяснились по крайней мере три обстоятельства, которым суждено было самым решительным образом повлиять на его писательскую и человеческую судьбу.
Первое было связано с Петербургом, который впервые открывался Достоевскому только теперь.
Книгочей и затворник, застенчивый нелюдим, еще недавно уклонявшийся от танцкласса и уроков пения, он вдруг сделался страстным театралом, завсегдатаем музыкальных концертов и балетных спектаклей. Он, который выпрашивал у родных копейки «на лагерь» — на сундучок для книг и бумаг, на лишнюю пару сапог, — готов был сорить деньгами, лишь бы попасть в Александринку, во французский и в немецкий театры. Он не пропустил ни одного из пяти концертов гастролировавшего в Петербурге в 1842 году Ференца Листа, отдавая за разовый билет до 25 рублей ассигнациями (сумму, едва ли не равную месячному жалованью мелкого чиновника).
Он с воодушевлением аплодировал заезжим знаменитостям — тенору Рубини, кларнетисту Блазу, скрипачу Оле — Булю и солистам русской оперы. Ему нравилось заказывать номер с роялем в ресторане на Невском и угощать приятелей роскошными обедами. Он, наконец, пристрастился к бильярду и вскоре научился красиво проигрывать.
И хотя такие модные петербургские забавы, как вечеринки в частных домах, балы и маскарады в Дворянском собрании, чаще всего отвергались им (по причине тогдашнего равнодушия к женскому полу), Достоевский, как уверял мемуарист, «при своей страстной натуре, при своей жажде все видеть, все узнать, кидался без разбора в те и другие развлечения»[73].
Выяснилось, таким образом, что литературные занятия могут быть не единственным его пристрастием.
Вторым обстоятельством стали деньги. Теперь, чем больше их было, тем быстрее они таяли. Однако у людей, которые знали прапорщика Достоевского в те годы, его непомерные траты вызывали недоумение.
«Я жил с ним в одном лагере, — вспоминал однокашник Достоевского, будущий знаменитый географ граф П. П. Семенов — Тян — Шанский, — в такой же полотняной палатке… и обходился без своего чая (казенный давали у нас по утрам и вечерам, а в Инженерном училище один раз в день), без собственных сапогов, довольствуясь казенными, и без сундука для книг, хотя и читал их не менее, чем Ф. М. Достоевский. Стало быть, все это было не действительной потребностью, а делалось просто для того, чтобы не отстать от других товарищей, у которых были и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук». По мнению графа, Достоевский боролся не с действительной нуждой, «а с несоответствием своих средств, даже не с действительными потребностями, а нередко с психопатическими запросами его болезненной воли»[74].
Безуспешно пытался приучить Достоевского к немецкой аккуратности и бережливости доктор Ризенкампф: кошельком инженер — прапорщика пользовались как своим и его денщик, и подруга денщика, прачка, и портной, и сапожник, и цирюльник. «Федор Михайлович принадлежал к тем личностям, около которых живется всем хорошо, но которые сами постоянно нуждаются. Его обкрадывали немилосердно, но, при своей доверчивости и доброте, он не хотел вникать в дело и обличать прислугу и ее приживалок, пользовавшихся его беспечностью»[75], — вспоминал мемуарист.
Многие сотни рублей, присылавшиеся опекуном, немедленно уходили в уплату разнообразных долгов, отнимались ростовщиками за проценты, выуживались бильярдными шулерами. Еще до того как он получил первое свое жалованье, привычка тратить без счета, не думая о завтрашнем обеде, приобрела опасные формы. И можно было только поражаться, с какой пугающей легкостью он расправился с двумя источниками дохода, будто стремясь и в самом деле испытать, что значит настоящая нужда.