Уже тянуло на запрещенное... Но все-таки "еще нет"...
Понемногу обживались на новом месте. Появились даже приятели во дворе. У него - мальчики Мишка и Титка, у Вари - девочки Нюшка и Душка. Играли порознь, мальчики с мальчиками, девочки - отдельно.
Мишка с Титкой были смелые, боевые, метко плевались, искусно подбрасывали деревянного "чижика". Не прочь были ругнуться, и довольно крепко. Дома у Азанчевских ругань была строжайше запрещена; вместо "черт" дети, даже наедине, говорили осторожно: "на букву че". "Пусть тебя на букву "че" возьмет". А тут, во дворе, Мишка с Титкой такое выдавали, что дух захватывало. Многие из этих слов он слышал впервые и не понимал. Попробовал как-то спросить: "Что это значит?", но был беспощадно осмеян. Глядя на Мишку с Титкой, начал поругиваться и он, сначала робко, а потом все увереннее. Варя слушала его с ужасом, но, конечно, не ябедничала.
Мальчики играли в лапту, в казаки-разбойники, в рюхи. А у девочек шли свои игры. "Вам барыня прислала в туалете сто рублей. Что хотите, то купите, да и нет не говорите, черного и белого не называйте..." Он куда охотнее играл бы с девочками...
Иногда вся компания - мальчики и девочки - объединялась. Шла какая-то игра, правил которой никто не знал. Ссорились, пререкались. Варя особенно была непонятлива, к тому же - плакса. Звали ее во дворе "Варька-Харька", наверно, за некрасивость. Он за нее не заступался, напротив, еще больше ее ущемлял...
Все "еще нет", хотя и помраченное, потесненное будущим "уже да"...
Главное - талант. Его он еще не промотал.
В углу двора была яма, его собственная, он ее открыл, держал в тайне. С виду яма как яма, но стенки из плотно слежавшегося, почти окаменелого песка. Уже не песок, еще не песчаник. Его легко было рубить, ковырять ножом, обтесывать щепкой. Из этого полукамня-полупеска он выделывал фигурки. Карикатурные портреты Мишки и Титки, Нюшки и Душки, сестры Вари с ее косичками, с надутой, выпуклой верхней губой. Увидев эти фигурки, учитель рисования Яков Андреевич, папин сослуживец, сказал: "Да у вас талант!" Первый раз в жизни его назвали на "вы". Это "вы" от взрослого, немолодого человека, да еще в сочетании со словом "талант", так и екнуло у него в груди. "Вам нужно серьезно учиться, - сказал Яков Андреевич, хотите, я вас рекомендую в школу Штиглица?"
Что за школа такая? Ни в какую школу он не хотел. Помотал головой. "Впрочем, вам еще рано, - сказал Яков Андреевич, - перед вами вся жизнь".
И в самом деле, перед ним была вся жизнь. Мог ли он тогда вообразить, что она пойдет ступенями не вверх, а вниз, в дешевку? Что кончит он ее отставным моряком, отставной козы барабанщиком, собственно говоря - никем? Стариком, праздно гуляющим по бульварам родного города с мешочком голубиного корма? Изрядно выпивающим, любящим свою жену Дашу, забывшим свою жену Клавдию, не помнящим имени младшего своего сына? И в конце концов - неподвижным мешком, бесчувственным телом, праздно лежащим на тахте в ожидании смерти? Смерть, ранее для него нереальная, становилась неизбежной. О ней на разные голоса твердил ненавистный кран. Голоса были разные, а слово одно: "waste". Спасаясь от смерти, он нырял опять в детство, но оно его выталкивало.
Только представить себе мамины руки - нежные, мягкие, в кольцах. Как отрадно зарыться в них лицом, перебирая губами кольца. И тут же высовывалось будущее: много позже, в голодное время (то ли в девятнадцатом, то ли в двадцатом году), эти кольца обменяли на продукты. На муку, на крупу, на воблу. И мамины руки стали уже другими. Огрубелые, со въевшейся под ногти сажей. Нет, не надо об этом. Дайте, дайте еще покачаться в детстве, на волне маминого поющего голоса. Пусть споет ему колыбельную: "Спи, дитя мое, усни..." Если кто может спасти его, уберечь от смерти, так это она. "Мама!" - взывал внутри себя Федор Филатович. Но ее не было. Не только здесь - нигде. Умерла от голода в блокаду. Как многие, многие другие. Где-то на Волковом кладбище похоронила ее Клавдия. Не могила - просто "место захоронения", как теперь говорят. Умерла зимой, в лютый мороз. Земля - каменно-твердая. Вернее всего, и не долбил никто землю, чтобы закопать маму. Просто привезли ее на саночках, зашитую в одеяло, как многих, многих других. Привезли и оставили. Так, без гроба. Это отсутствие гроба он ощущал как свою вину. А что он тогда мог сделать? Его и не было под Ленинградом. Перевели на другой участок фронта. Солдат себе не хозяин.
И все-таки виноват, кругом виноват. И если сейчас мучается, лежит немой, неподвижный, то это справедливо. Это - за маму.
Нет, гнать такие мысли. Опять вспоминать. Мотать нитку прошлого. Думать о детстве. Оно, собственно, уже проходит, но еще теплится. Раздувать его, пока не погасло.
8