Его осознанная – подчеркнутая – дистанция по отношению к марксизму объясняется достаточно просто: отнюдь не противопоставляя какое-то мистическое стремление к отстраненности, он, как мог бы сделать Гераклит, подходит к нему с той философской улыбкой, которая рассматривает мир и примирение противоположностей как перевернутый образ войны или ее яростной страсти обороть повсюду, в себе, принцип своего единства. «Всецелый дар себя», противостоя для него «материальным обстоятельствам жизни», исключает любой вид рабской ангажированности, точно так же как отказ – отказ Рембо или отказ Дюшана, – страх перед которым отнюдь не исчез, запрещает как таковую идею «компенсации» в другой области, где Рекишо с самого начала выбрал приключения мореплавателя: ведь для него речь идет об углублении вплоть до полного истощения принадлежащей ему мысли – и ни о чем другом. Что же тогда сказать о том, что ничуть не помогает ему в этом истощении? Сегодня мы ничего не можем об этом знать. Тут задействованы противоречия такого рода, что самая справедливая, самая точная марксистская интерпретация не сможет прояснить фундаментальный механизм, который сталкивает его с пути, проложенного тем, что он в одном недатированном письме по поводу Леонардо да Винчи и Сёра называет «Волей к Знанию». Индивид, причем сознающий себя таковым, он пребывает на обочине и выбирает смерть в стороне: забвение, где формируется миф, забвение, где с расстояния высвечиваются загадочные фигуры. Сказать, что тут нет никакой обочины, было бы лживо или поверхностно, поскольку он создает ее собственной мыслью, обретает своим самоубийством. Подобным образом он как-то раз надумал разместить в галерее Даниеля Кордье несколько гор, «чтобы они послужили задником для работ Дюбюффе», устанавливая тем самым, как и для каждой вещи – и самой торжественной, и самой смехотворной – предельное расстояние, на котором надлежит расположиться, чтобы провести самый прозорливый анализ, какой только когда-либо применяли к феноменам мысли. Все им игнорируемое (то, что он сам отбрасывает в незнание, и то, про что он знает, что не может этого знать) помогает тем самым подкрепить и упрочить теорию равного интереса, который он проявляет ко всем вещам, то есть по собственной воле отступиться от своего я – каковое со всей очевидностью пропускает мимо великий поезд истории и поет ему вслед песню всех своих угаров.
Он сам подвел итог своей биографии в «Дневнике» с самой что ни на есть юмористической скромностью (не юмористична ли любая биография, сама человечность?):
Моя крошка
В смущении, что рассказываю вам свою жизнь, «Because» об этом не так-то много и скажешь. Я родился 1 октября 1929 года в том Аньере, что в Сарте. В средней школе учился в окрестностях Парижа; распевал, в частности, шесть лет псалмы в католической семинарии. В восемнадцать прошел по конкурсу в Школу изящных искусств, не из эстетических убеждений, а чтобы пользоваться университетскими ресторанами, субсидируемыми нашей республикой и социальным обеспечением. Десять последних лет прожил в Париже, переезжая с квартиры на квартиру чуть ли не каждый год!
– и мы видим, с каким презрением он мог относиться к историям из жизни – даже в переписке с Д. К., где эпизоды обыденной жизни рассказываются неохотно, сквозь зубы, если это не касается галлюцинаций, того материала, с которым он работал как художник.