Оставшиеся истории всплывают сами собой, трогать их опасно, они стоят неустойчиво, не выдерживают вопросов. Отец помнит дом в Новоазовске ещё при живых Агнессе и Сафроне. Агнесса ослепла к тому моменту, а Сафрон был крепким стариком и поручал отцу собирать абрикосы, этим выделяя его из прочих внуков. А ему, маленькому отцу, было скучно, трёхмесячная южная ссылка. Ехал он туда сам, под оплаченным присмотром проводницы, открывал окно с верхней полки, и копоть паровоза покрывала его сажей. Частный дом на улице Парижской Коммуны во Владимире был на две семьи, бабушка приехала туда к сестре Вале, жене военного, оставленного на пенсии во Владимире, и там было у них три, кажется, комнаты. У тётки Вали (все звали её именно так) сложный характер, а у мужа её, Миши, больное сердце, и врачи запрещали ему пить жидкости больше половины стакана в день. Миша (не узнаю на фотографиях) до сих пор связан как-то с жаждой, с сухостью во рту. Соседка по дому, любительница выпить, спасаясь от мужа, спала зимой в сарае на копчёном поросёнке, он тёплый, и она не замёрзла. Это рассказывалось со смехом и с удовольствием от того, что никто у нас в семье не пьёт так, как эта соседка. Там же, на Парижской (коммуна не крепко держалась), тётка Валя кормила боксёра Фрама, которого дети оставили ей на время отпуска, переживала, что ест он плохо, делала шарики из каши и засовывала их прямо в пасть. Дети вернулись и не узнали: ты чем его кормила, мама?! Эй ты, толстячок! сказал Алёшка, Валин внук, проходящему мимо дома на Парижской мальчику. Над этим смеялась даже мама, это уже при ней. Ведь Алёшка сам был толстый, и надо было так найтись – сказать незнакомому мальчику эй ты, толстячок! (повторяется не меньше трёх раз за рассказ). На Парижской бабушка пошла на кухню выпить молока, только взяла стакан и посмотрела туда, к потолку, как обычно мы смотрим, когда пьём из высокого стакана, и тут же увидела в форточке голову мужика. Чего хотел мужик – не понять, но до сих пор ужас: мужик в форточке. Бабушка строила догадки, кто это был, но вычислила ли – не помню. Там же Валина обида, когда бабушка решилась всё-таки переехать в отдельную квартиру, переломить город пополам – новый район, первый этаж, большая кладовая комната, из окон видны огуречные теплицы агрокомбината, а потом переехала ещё раз – поближе к детям, на улицу Михалькова. Валя обиделась, что её оставляют тут одну умирать, и умерла, конечно, в одиночестве, в старости боялась выходить из дома в штопаном белье: упадёт на улице, привезут в больницу, где сын её Толя – главный врач, а у неё трусы в заплатках, у матери главного-то врача. Однажды зимой бабушка бежала, чтобы успеть на троллейбус, и упала, а люди в троллейбусе засмеялись, и бабушке обидно было, что люди такие злые. А кондукторша с красными губами, кокетливая пьющая женщина, благодарила, если бабушка не брала билет, но если на линии контроль, настаивала: берите, берите, контроль будет. И выжила в бабушкиных воспоминаниях. Что-то ещё совсем маленькое, насекомое, стебельчатобрюхое – мстительная оса, которую бабушка прогнала от абрикосов, а она летела за бабушкой по Парижской, догнала и укусила в семидесятых годах. А как звали соседку? И что же, на следующем поехала? Долго ждала? Плакала?