«— О, мы здесь самые первенькие! — сказал Гладких с усмешкой. — Старик мой приплыл сюда… Обожди… Родился я в семьдесят седьмом — как раз в этот год тигра его покарябала… жили они тут к тому времю уж лет восемнадцать… Выходит…
— В пятьдесят девятом?[280] — подсказал Сережа.
— Да, приплыл он сюда в пятьдесят девятом — вот когда он приплыл…
Сережа вспомнил, что в это время не было еще Суэцкого канала: отец Гладких плыл вокруг мыса Доброй Надежды, и плыл под парусами. „То-то ему было о чем рассказать!“ — подумал Сережа, нарочно представляя себе не того скромного сивого мужичонку, о котором говорил вчера Мартемьянов[281], а доблестного пионера с бронзовой волосатой грудью и трубкой в зубах.
— Да что толку, — неожиданно сказал Гладких. — Приплыли они — и сели в лесу, как дураки. А ведь тут тогда — земля-а!.. — И он, сверкнув глазами, мощно повел вокруг своей тяжелой ручищей. — Староверы лет через двадцать какие десятины подняли!.. Видал, как живут? Здорово живут, малец! — воскликнул он с зычной завистью.
— А сильно она его… покарябала? — спросил Сережа.
— Тигра-то?.. У-y, покарябала на совесть. Можно бы больше, да некуда… из кусков, можно сказать, склеили».
И еще фрагмент, связанный с переселением (обильно цитируем потому, что эта тема незаслуженно осталась в тени большой литературы и нам ценна каждая кроха):
«— А и правда, блохи здесь! — сказал Мартемьянов, схватившись пониже спины, и сел. — Фамилия моя, если хочешь знать, не Мартемьянов совсем, а Новиков — Филипп Андреевич Новиков. В Самарской губернии у нас, откуда я родом, почти вся волость — Новиковы… В девяносто третьем году был у нас голод. Об этом, если рассказать тебе, как люди у нас с голоду пухли, да как у меня сестренка померла, да как у брата и отца все зубы выпали, — об этом я тебе даже не скажу… Ведь это же как голодали! Не только что хлеба ни крошки, — какой уж там хлеб, — ни черта не было! Даже мухи перевелись!.. Одним словом, пошел у нас к весне слух, будто дает казна ссуду, — переселяться на новые земли, на Дальний Восток. Земли будто дают очень хорошие, наделы — большие, и будто из других уездов многие уже не то собираются, не то повыезжали».
«— Судили, рядили, — продолжал Мартемьянов, — целую неделю. Ну, как тут бросишь все!.. Отец был за то, чтобы ехать, но одному боязно, а другие и вовсе на подъем тяжелы… Кончилось тем: послать ходоков. Вопрос: кого?.. „Ты, — говорят отцу, — больше всех кричал, тебе и идти…“ Отец говорит: „Я-то, говорит, от семьи своей ходока выставлю… (Умысел у него на меня был: в губернии он узнал, что кто на переселение идет, а срок ему, скажем, в солдаты, дают тому освобождение, а я как раз перед голодом женился)“».
«— Ах, Сережа, Сережа! — не слушая его, с внезапной тоской и злобой выдохнул Мартемьянов. — И что же это была за дорога! Народу битком — и в трюме, и на палубе; жара — аж глотки пересыхают; вши; ребята под себя ходят; бабы ссорятся… В качке все валом лежат, блюют; никто за этим не следит, не убирает; вонь, мухи; каждый тебя ногами пихает, как последнюю скотину!..
— Так вот и проехали мы полтора месяца, — со вздохом продолжал Мартемьянов. — Прибыли мы в Ольгу в середине мая. Народ измученный, обовшивел весь. Свалили нас в общие бараки, и пошел нас тиф косить. Стали тогда отделять больных от здоровых, но из поселка никого не выпускают. Люди мрут, как мухи!.. Помощи, конечно, мало, мордобою много… Исхудал я, устал, озлобился. Что делать?.. Китайцы из Шимыня[282] водку к нам возили, и пил я тогда, как уж никогда в жизни…»
Неудивительно, что имело место «обратничество» — не сумевшие обжиться возвращались восвояси. В 1911 году «обратничество» достигло 60 процентов[283]. «Многие еще вымрут, многие убегут, вернутся в Россию, обесславят край рассказами о своих бедствиях, запугают и задержат дальнейшее переселение. Недаром нынешний год происходит небывалых размеров обратное движение из Приморской области и в пять раз меньший прилив в нее переселенцев»[284], — цитирует Ленин в статье «Переселенческий вопрос» (1912) князя Львова.
Описания тайги в «Последнем из удэге» порой похожи на арсеньевские: «Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки березы, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех[285], но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собою все; а его догоняло уже бархатное дерево[286], а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника».