И эта болезнь все более и более завладевает им. Он начинает знакомиться с пароксизмами мистического ужаса, описанного им впоследствии в «Униженных и оскорбленных»… Впоследствии же, вспоминая о периоде своей жизни, предшествовавшем ссылке, в письме к одному товарищу, он делает следующее признание: «вы любили меня и возились со мной, с больным душевной болезнью (ведь я теперь сознаю это), до моей поездки в Сибирь, где я вылечился».
«Больной душевно» писатель по-прежнему остается замкнутым и «одиноким». По-прежнему он мало знакомится с практической жизнью, по-прежнему он мало изучает «живых людей». Изучение живых людей ограничивается случайными встречами с бедняками-пациентами того доктора, на квартире которого он живет. Знакомство с практической жизнью приобретается им преимущественно из рассказов таких лиц, как брат одного фортепьянного мастера, комиссионера Келера[1].
При создании своих произведений он руководится данными внутреннего опыта, данными, приобретенными путем самонаблюдения; в своих героях он повторяет свой душевный мир, самого себя; его герои исключительно – плод работы его ума и чувства, дети его фантазии.
Все его типичнейшие герои первого периода живут одинокой, обособленной жизнью. Таков, например, студент Покровский, затворившийся от семьи и мира в своей комнате и сидящий над книгами, таков жрец науки Ордынов, живущий «как будто в монастыре, как будто отрешившийся от света»; одичавший в своем уединении, не видавший, что за пределами его монастыря «есть другая: жизнь – шумная, гремящая, вечно волнующаяся, вечно меняющаяся»; таков герой «Белых ночей», мучающийся тоской одиночества, сентиментальный мечтатель, у которого «так мало действительной жизни» и который находит счастье в том, что целыми днями, ночами, неделями «повторяет в своих мечтаниях те редкие минуты», когда ему приходится пожить настоящей, реальной жизнью; такова развивающаяся одиноко Неточка Незванова, живущая «жизнью фантазии, жизнью резкого отчуждения от всего окружающего», смотрящая на мир действительный сквозь призму мира идиллического, воздвигнутого игрой фантазии.
Все эти герои нервно больные, а иногда и прямо сумасшедшие люди. Все они люди, изнывающие в борьбе «судорожно напряженной воли и внутреннего бессилия». Вся их психическая жизнь сводится к лихорадочной смене колеблющихся, противоположных настроений, «странных» мыслей, «темных» ощущений, «необъяснимых» и «неудержимых» порывов…
Романтик по основному направлению своей творческой работы, замкнувшийся в мире субъективных явлений, повинующийся исключительно императиву возбужденной фантазии, Достоевский тем не менее заявил себя реалистом по приемам, которые он употреблял при изображении отмежеванной им области творчества.
Постоянные наблюдения над душевным миром, постоянный внутренний опыт выработали в нем опытного, правдивого исследователя этого мира, привели его к реалистическому анализу «темных» уголков души.
Так, в первый период своей литературной деятельности гениальный писатель стоял на распутье, на рубеже романтизма и реализма. И в данном случае он разделил участь своего главного учителя – полуромантика и полуреалиста[2] Гофмана.
Период пребывания на каторге Достоевский считал периодом своего перерождения.
Каторга расширила круг его наблюдений, дала ему возможность от наблюдений, ограничивавшихся сферой внутреннего опыта, перейти к наблюдениям над «живыми людьми», над «практической жизнью».
Ознакомившись с «живыми людьми» и «практической жизнью», он объявляет себя исцелившимся нравственно и душевно. «Сделай одолжение, – пишет он брату вскоре после своего освобождения из «мертвого дома», – и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло». Вера в нравственное величие русского народа, который он узнал на каторге, внушает ему светлые надежды, позволяет ему «смотреть вперед бодро».
Но мысль о душевном исцелении была не более, как иллюзия, как самообман. Душевное перерождение было куплено слишком дорогой ценой.
«Вот уже скоро десять месяцев, как я вышел из каторги и начал свою новую жизнь, говорит он в одном письме. – А те четыре года считал я за время, в которое я был похоронен живой и зарыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготели, как камень, у меня на душе. Во все четыре года не было мгновения, в которое я бы не чувствовал, что я в каторге».
Одним из главных источников «невыразимого, бесконечного» страдания являлось отрицательное отношение к Достоевскому со стороны каторжников.
Каторжники видели в Достоевском прежде всего дворянина, представителя чуждого, враждебного им класса; они ненавидели его.
В «Записках из мертвого дома» он часто жалуется на их ненависть.