Летом Семипалатинск невыносим; страшно душно, песок накаляется под
палящими лучами солнца донельзя. Малейший ветер подымает облака пыли, и
тончайший песок засыпает глаза и проникает повсюду. Жара в тени в июне
доходила до 32® Реомюра. Я решил переехать за город в апреле, как только степь
и деревья зазеленеют. Во всем Семипалатинске была одна дача с огромным
садом, за Казацкою слободкою близ лагеря. Это было на руку и Федору
Михайловичу, и я предложил ему переехать ко мне из своей берлоги. Дача эта
принадлежала богатому купцу-казаку и именовалась "Казаков сад" <...>.
Я еще зимою выписал всевозможных семян цветов, овощей и луковиц из
Риги. В городе на дворе уже заблаговременно мы устроили парники и
подготовили рассаду. Достоевского это чрезвычайно радовало и занимало, и не
раз вспоминал он свое детство и родную усадьбу.
В начале апреля мы с Федором Михайловичем переехали в наше
Эльдорадо- в "Казаков сад". Деревянный дом, в котором мы поселились, был
очень ветх, крыша текла, полы провалились, но он был довольно обширный, - и
места у нас было вдоволь. Конечно, мебели никакой - пусто, как в сарае. Большое
зало выходило на террасу, перед домом устроили мы цветники. <...> Усадьба наша расположена была на высоком правом берегу Иртыша, к
реке шел отлогий зеленый луг. Мы тут устроили шалаш для купанья; вокруг него
группировались разнообразные кусты, густые заросли ивы и масса тростника. То
167
там, то сям среди зелени виднелись образовавшиеся от весеннего разлива пруды и
небольшие озерки, кишевшие рыбой и водяной дичью. Купаться мы начали в мае.
Цветниками нашими мы с Федором Михайловичем занимались ретиво и
вскоре привели их в блестящий вид.
Ярко запечатлелся у меня образ Федора Михайловича, усердно
помогавшего мне поливать молодую рассаду, в поте лица, сняв свою солдатскую
шинель, в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшего от стирки; на шее
болталась неизменная, домашнего изделия, кем-то ему преподнесенная длинная
цепочка из мелкого голубого бисера, на цепочке висели большие лукообразные
серебряные часы. Он обыкновенно был весь поглощен этим занятием и, видимо, находил в этом времяпрепровождении большое удовольствие. <...>
Однажды Федор Михайлович является домой хмурый, расстроенный и
объявляет мне с отчаянием, что Исаев переводится в Кузнецк, верст за пятьсот от
Семипалатинска. "И ведь она согласна, не противоречит, вот что возмутительно!"
- горько твердил он.
Действительно, вскоре состоялся перевод Исаева в Кузнецк. Отчаяние
Достоевского было беспредельно; он ходил как помешанный при мысли о разлуке
с Марией Дмитриевной; ему казалось, что все для него в жизни пропало. А тут у
Исаевых оказались долги, пришлось все распродать - и двинуться в путь все же
было не на что. Выручил их я, и собрались они наконец в путь-дорогу.
Сцену разлуки я никогда не забуду. Достоевский рыдал навзрыд, как
ребенок. Много лет спустя он напоминает мне об этом в своем письме от 31 марта
1865 года. Да! памятный это был день.
Мы поехали с Федором Михайловичем провожать Исаевых, выехали
поздно вечером, чудною майскою ночью; я взял Достоевского в свою линейку.
Исаевы поместились в открытую перекладную телегу - купить кибитку у них не
было средств. Перед отъездом они заехали ко мне, на дорожку мы выпили
шампанского. Желая доставить Достоевскому возможность на прощание
поворковать с Марией Дмитриевной, я еще у себя здорово накатал шампанским ее
муженька. Дорогою, по сибирскому обычаю, повторил; тут уж он был в полном
моем распоряжении; немедленно я его забрал в свой экипаж, где он скоро и
заснул как убитый. Федор Михайлович пересел к Марии Дмитриевне. Дорога
была как укатанная, вокруг густой сосновый бор, мягкий лунный свет, воздух был
какой-то сладкий и томный. Ехали, ехали... Но пришла пора и расстаться.
Обнялись мои голубки, оба утирали глаза, а я перетаскивал пьяного, сонного
Исаева и усаживал его в повозку; он немедленно же захрапел, по-видимому, не
сознавая ни времени, ни места. Паша тоже спал. Дернули лошади, тронулся
экипаж, поднялись клубы дорожной пыли, вот уже еле виднеется повозка и ее
седоки, затихает почтовый колокольчик... а Достоевский все стоит как вкопанный, безмолвный, склонив голову, слезы катятся по щекам, Я подошел, взял его руку -
он как бы очнулся после долгого сна и, не говоря ни слова, сел со мною в экипаж.
Мы вернулись к себе на рассвете. Достоевский не прилег - все шагал и шагал по
комнате и что-то говорил сам с собою. Измученный душевной тревогой и
бессонной ночью, он отправился в близлежащий лагерь на учение. Вернувшись, лежал весь день, не ел, не пил и только нервно курил одну трубку за другой...
168
Время взяло свое, и это болезненное отчаяние начало улегаться. С
Кузнецком началась усиленная переписка, которая, однако, не всегда радовала
Федора Михайловича. Он чуял что-то недоброе. К тому же в письмах были
вечные жалобы на лишения, на свою болезнь, на неизлечимую болезнь мужа, на
безотрадное будущее - все это не могло не угнетать Федора Михайловича. Он еще
более похудел, стал мрачен, раздражителен, бродил как тень. Он даже бросил