На ощупь продвигаюсь дальше. Подо мной металлическая ступенька, стена куда-то уходит. Через некоторое время я понимаю: следующая лестница – винтовая. Шахта уходит вертикально вниз. Я нащупываю в кармане пластмассовую шариковую ручку, вытягиваю руку, бросаю ручку вниз.
Жду. Звуков удара не слышно. Видимо, ручка – слишком мелкий, слишком легкий предмет. Перерываю карманы, нашариваю портмоне, металлическую зажигалку, монеты, ключи. Зажигалка нужна мне только для того, чтобы предложить кому-нибудь огоньку. Откидываю крышечку. В свете огня гораздо четче, чем при свете телефона, видно ступени. Держу зажигалку над лестницей; пламя колышется. Следовательно, снизу понимается поток воздуха. Поколебавшись, роняю зажигалку. Огонек удаляется и исчезает во тьме. Звуков удара не слышно.
Но я слышу нечто иное. Прислушиваюсь. Выжидаю. Прислушиваюсь. Ступени сотрясаются все сильнее; по ним что-то ударяет. Проходит несколько секунд, прежде чем я понимаю – кто-то поднимается. Прямо мне навстречу.
А потом все окутывает тьма.
И вновь рассеивается. Мы сидим за столом: Лаура, Мари, отец Лауры, ее мать, ее сестра, муж сестры и двое их дочерей. Стол накрыт.
– Говорят, еще целую неделю будет так же жарко, – говорит Лаура.
– Год от году все хуже, – вторит ей сестра. – Не знаешь уже, куда деться с детьми.
– Домик бы в Скандинавии, – вставляет тесть. – Или на Северном море, – тут он поворачивается ко мне. – Вот как у твоего брата, например. Не помешал бы.
– Можем его навестить, – цежу я сквозь зубы. Я бы с удовольствием поел, я проголодался, но у меня слишком сильно дрожат руки.
Он переводит разговор на политику. Я время от времени киваю, остальные тоже. Вообще-то он архитектор; это он в семидесятые годы построил некоторые из тех уродливых цементных коробок, что рассеяны по всей стране, и за это ему достался орден за заслуги. Его жесты продуманы, он делает долгие паузы перед тем, как сказать что-то, по его мнению, значимое. Вот так надо действовать, так себя подавать, так глядеть – тогда тебя будут уважать. Я им восхищаюсь. Мне всегда хотелось быть как он. И кто знает, может быть, он в действительности на малую толику такой, как я.
Дрожь улеглась. Осторожно кладу в рот немного пищи. К счастью, никто не обращает на меня внимания.
Или обращает? Внезапно все уставились на меня. Почему, что случилось? Что я пропустил, что сделал не так? Видимо, Лаура сказала что-то о предстоящей поездке на Сицилию. Все улыбаются, радуются, с чем-то поздравляют.
– Прошу прощения, – говорю я. – Срочно надо позвонить. Я скоро вернусь.
– Ты слишком много работаешь, – отвечает Лаура.
– Надо научиться иногда себя баловать, – произносит тесть и, помолчав минутку, добавляет таким тоном, будто собирается поведать нам тайную мудрость: – Мужчина должен уметь жить на полную!
Интересно, думаю я, произнес ли он за всю свою жизнь хотя бы одну фразу, которая не была бы тысячу раз продумана и передумана заранее. Очень ему завидую.
Направляясь в кабинет, иду мимо открытой двери в залу. Лигурна, наша домработница-литовка, с печальным видом меня приветствует. Киваю и быстро прохожу. Год назад в минуту слабости я с ней переспал, и, к сожалению, случилось это не на кухне и не на письменном столе, а в большой спальне, в нашей супружеской постели. Лигурна после этого с дотошностью сыщика проверила ковер и тумбочку на предмет волос, ресниц и всего прочего, что могло вызвать подозрения, но меня еще несколько недель мучил страх, что она что-то упустила. С тех пор я говорю с ней, только если этого никак нельзя избежать. Вышвырнуть ее из дома я не могу – вдруг она начнет меня шантажировать?
Сажусь за стол, глотаю две таблетки успокоительного, не запивая, принимаюсь разглядывать Пауля Клее, затем Ойленбёка на стене напротив: холст, покрытый вырезками из газет, посередине посажены сплющенная банка из-под кока-колы и плюшевый медведь. Нужно подойти довольно близко, чтобы увидеть, что это иллюзия – банка и медведь ненастоящие, и даже обрывки газет написаны на холсте маслом. Если взять лупу и приглядеться, то можно увидеть, что вырезки сплошь содержат искусствоведческую критику в адрес приема коллажирования.
Это – поздний, самый дорогостоящий период Ойленбёка. Я застал старого задаваку живым: волосы его были белы как снег, держался он крайне надменно и беспрестанно отпускал глупые шуточки по поводу нашего с Ивейном сходства, со всей очевидностью полагая, что, зная его, он так же хорошо знает меня. Я отдал за нее сто семьдесят тысяч, якобы по дружбе. Но как бы то ни было, на ней есть мишка, и он меня радует. Я знаю, что в искусстве все представляет собой пародию на что-то еще и на самом деле является вовсе не тем, чем кажется, но мне совершенно все равно. В кратком списке вещей, которые не удручают меня в жизни, этот плюшевый медведь лидирует с большим отрывом.