– Все образуется, – произношу я, сам не зная, что хочу этим сказать. Протягиваю ему руку, он встает, мы обмениваемся рукопожатием. Его ладонь влажная и мягкая; пожав мою, он тут же ее выпускает. Мне кажется, что все было бы много проще, лучше, правильней, если бы только я мог понять, что написано у него на футболке. Решительно отворачиваюсь и подаю отцу Таулеру знак, что мне придется уйти. Он изумленно поднимает брови, я показываю на часы у себя на запястье и тычу пальцем в потолок – универсальный, во всем мире понятный жест, означающий, что меня ожидает начальство.
– Господин священник! – передо мной останавливается девочка с крестиком на шее. – У меня вопрос!
– Спроси отца Таулера.
Она с явным неудовольствием дает мне пройти, я добираюсь до двери, выхожу на лестничную клетку, отдуваясь, карабкаюсь по ступеням. Выбираюсь в прохладный, отделанный мрамором холл, постепенно превращаясь в лужу.
– Фридлянд!
Надо же, именно сейчас! Он высок и худ, на нем элегантного покроя сутана, у него превосходная стрижка и очки от Армани. И он, разумеется, не потеет.
– Приветствую, Финкенштейн.
– Жарковато у вас тут.
– Тебе ведь не привыкать.
– Да, летом в Риме тяжко, – скрестив руки на груди, он облокачивается о каменный поручень и смеряет меня взглядом, в котором почему-то читается, что его мой вид забавляет.
– Я только что принял у одного человека исповедь. Он, представь себе… То есть, я хочу сказать, что делать, если… Как быть с тайной исповеди, если человек… Ладно, не важно. Не сейчас. Не имеет значения.
– Ты все еще играешь в кубик?
– Готовлюсь к соревнованиям.
– Что, неужто они и правда еще проводятся? Ты не спешишь? Перекусим?
Я в сомнениях. На самом деле мне не очень-то хочется выслушивать его рассказы о работе, о жизни в прохладных покоях, о карьерном взлете и успехе.
– С удовольствием.
– Тогда идем! Ранний ужин, что-нибудь легкое, в такую погоду много и не съешь. – Он поднимается по мраморной лестнице, я нерешительной поступью следую за ним.
– Виделся ли ты в последнее время с Кальмом? – спрашиваю.
– Он все тот же. Скоро станет епископом, если на то будет воля Божья.
– А она будет.
– Согласен. Будет.
– Ты веришь в Бога?
Он замирает.
– Мартин, я заместитель главного редактора радио «Ватикан»!
– И что с того?
– Ты спрашиваешь замглавы радио «Ватикан», верит ли он в Бога?
– Именно.
– Ты что, серьезно?
– Разумеется, нет. Но если бы я спросил всерьез, что бы ты ответил?
– Ответил бы, что вопрос так не стоит.
– Почему же?
– Потому что Бог – понятие самореализующееся, Бог – это causa sui[2], просто потому, что он мыслим. Я могу помыслить его, и следовательно, раз его можно помыслить, он должен существовать, иначе возникло бы противоречие. Поэтому я знаю, что он существует, даже если я в него не верю. Поэтому я верю. И не забывай, мы осуществляем реальность Бога через действенную любовь к ближнему. Делаем свою работу. Бог в нас, но он обитает среди нас лишь потому, что должен существовать. Как можно любить людей, если видишь в них не тварей Божиих, а некую случайность, возвеличившийся лишай, обретших пищеварение и заработавших боль в спине млекопитающих? Как им сочувствовать? Как любить мир, если он не есть воля того, кто сам является воплощением доброй воли?
Я снова вспоминаю Рона, это куда важнее, вот о чем следовало бы поговорить. Но меня что-то удерживает, у меня такое чувство, что я коснулся чего-то более могущественного и злого, чем могу сейчас себе представить; такое чувство, что лучше бы мне обо всем этом забыть.
– И вообще, что значит «верить»? Логика этого понятия весьма расплывчата, Мартин. Если ты уверен в каком-то положении, то ты это знаешь. А если полагаешь, что нечто может быть, но при этом знаешь, что это, возможно, и не так, то это называется верой. Это спекулятивное рассуждение о вероятности. Верить – значит полагать, что нечто, возможно, таково, хотя может таковым и не являться. Не верить означает полагать, что нечто, возможно, таковым не является, хотя может статься, что оно именно таково и есть. Есть ли тут сколь-нибудь существенная разница? Все это крайне неопределенно, все это просто градации. Важно лишь, что мы делаем свою работу.
Мы восходим наверх, ступень за ступенью, и наши шаги эхом разносятся по лестнице.
– Ты всерьез спрашивал?
– Просто полюбопытствовал.
– А во что веришь ты?
– В то, что и для меня должно было найтись место в Риме.
– Да, несправедливо все это. Но ты не ответил на мой вопрос.
Мы достигли второго этажа. На нас глядит преисполненная достоинства статуя со сложенными в молитве руками.
– На какой вопрос?
– О том, во что веришь ты сам.
Я останавливаюсь и, опершись на перила, жду, когда уймется сердцебиение.
– В то, что если не поедим, нас будет мучить голод.
Семья
Люди верят, будто где-то хранятся их мертвецы. Верят, что во Вселенную вписаны следы их бытия. Но это неправда. Что прошло, то прошло. Что было, то будет забыто, а что забыто, того не вернуть. Я не помню своего отца.