— Ты можешь и не застать меня, — Езавель прижалась к нему сильней, зашептала страстно: — Знай же! Я люблю Ваала и люблю Аштарат, по-здешнему — Астарту. Но и тебя, северный варвар, люблю, — голос ее ослабел, стал рваться посередке слов. — Да, я была женой израильского царя Ахава. Не я — так моя прародительница. Это не имеет значения: я ли, она ли… Мы с нею — одно! Знай же и то, что за чистоту и преданность своему богу — была я выброшена из окна, подобного этому, прорубленному в нашей траттории, и растоптана всадниками, а затем растерзана собаками. Но хуже всего: мою прародительницу, а значит и меня — оклеветали навек. Однако я никого не убивала, не была заносчивой и высокомерной. А вот любила — да. И не только, как про то лгали подданные Ахава, одного бога Ваала!
— Что ты несешь, несчастная!
— Я не заговариваюсь. Отнюдь! Просто ты не понимаешь меня, северный варвар. Ты ведь из дикой страны…
— Вовсе не из дикой… Она… Она…
— Не прекословь мне. Тем более что страна твоя дикой вскоре быть перестанет. Не прекословь и не учи меня! Иначе — Библ и Гебал на твою голову! Библ и Гебал!
— Ты говорила: Библ и Гебал — один и тот же город.
— Разум мой пока не мутится. Гебал — по-древнееврейски. Библ — по-финикийски. Наш язык может все! А наш алфавит еще мощней нашего языка! Он отворяет двери темниц и двойные монастырские подвалы, подымает со дна затонувшие корабли и делает свежим масло олив в затопленных амфорах. Наш алфавит — пурпурный! Он того цвета, который бывает лишь в раю! Но если железную вязь алфавитов, если змеиные укусы и тонкий яд языков — их и нашего — безумно смешивать… Тогда… Тогда оба языка, оба способа мыслить и жить — несчастьем на ваши варварские головы как раз и падут! Постой же… Я научу тебя бессмертной финикийской любви. Она бывает грубой (отведи ногу в сторону, варвар), она бывает нежной (я опущусь на колени). Но она бессмертна, потому что бессмертно семя, напитавшее когда-то наш язык…
Через неделю Евстигней явился в тратторию в третий раз.
Тут ждал его удар: разящий, тяжкий. Четыре дни тому назад Езавель с братьями отбыла сперва на остров Сардинию, а уж оттуда — в Дамаск.
Что было делать? Горевать? Снаряжаться матросом? Пробираться тайком на корабль? Плыть морем в никому не известный и оттого враз опостылевший Дамаск?
Выход нашелся сам собой: ни в ад кромешный, ни в Дамаск Евстигней не отбыл. Падре Мартини — воспитатель дотошный, наставник заметливый — призвал к себе, стал говорить кротко, вдумчиво:
— Грехи привязаны к молодости, как веревка к рясе. Сам грешен, знаю. Но только ты, Еусигнео, сидонитку свою забудь. Не доведет тебя до добра связь с ней.
В который раз уж подивился Евстигней ловкости монастырских шпионов.
Вслух, однако, сказал о другом:
— Не сидонитка она! Финикиянка нежная, Езавель ночная...
— Слушай, что говорю тебе. — Оттого что пришлось перебивать строптивого студиозуса, падре Мартини поморщился. — Слушай же. Тратторию ту забудь. Говорили мне: там нечисто! Иезавель твоя не приемлет Библии, молится идолу Ваалу! Даже вспоминать ее перестань.
— Она говорила: их алфавит и письмо могут всё! Якобы содержат они в себе землю и воду, верфи и корабли, голоса морей и нами неслышимые небесные звуки: их длительность, их высоту, их силу…
— Не верь ей. Учи латынь. Суховата латынь, а сладостна. Да же в молоденьких безмозглых головах ум от нее заводится…
— Езавель сказала: русское письмо — тоже из Финикии.
— Гм. Это, может, и правда. Только что это доказывает? Ты лучше выслушай и запомни другое. Запомни слова Господа нашего Иисуса Христа, который сказал:
Старый францисканец замолчал. Молчал и Евстигней. Тогда падре сказал то, о чем поначалу говорить не собирался.
— Ты ведь назван в честь Евсигнея-мученика. Не все, кто назван в честь мучеников, мучения при жизни испытывают.
Однако тебе — если не опомнишься и женскому коварству покорствовать не перестанешь — возможно, такое и суждено. Ты ведь человек, в любви до конца верный. А женщины… — тут падре побледнел слегка. — Женщины по природе своей верными быть не могут. И уж если суждено тебе надсаду и муки претерпеть — так хоть не от женщин их прими. А за дело Господне. Как Евсигней-мученик.
— Кто был сей мученик, падре?
— Жил Евсигней-мученик в третьем веке по Рождеству Христову в римских провинциях, а после и в самом Риме жил. Служил императорской власти долго, и служил честно. Простым солдатом служил. А в конце жизни своей стал обличать язычников. Резко, страстно. За это сам Юлиан Отступник повелел голову ему отрубить. Это стодесятилетнему старцу!
— И отрубили?
— Отрубили. Но ведь сто десять лет не отрубишь! Да и тяжкие обличения от солдатской души не отделить…