Читаем Евстигней полностью

Где какую статую откопают — сразу шум, гвалт. А ведь быть того не может, чтобы греческий пошиб, то бишь стиль греческий, чрез эти статуи воплотившийся, так вот, за здорово живешь, на целый народ и даже на всю Европу перекинулся! Вот и на Петербург тот греческий пошиб подействовал: словно кто в громадных ладонях город размягчил, вылепил, а потом остудил и заново укрепил на болотах и гатях, соответственно древним образцам. Тут, видно, не в пошибе дело, а в духе. А сам дух греческий — он-то откуда силы берет, чтобы и ныне в головах утверждаться?

Евстигней устал ждать Петрушу.

В Academia filarmonica он ходил и сам: охотно, регулярно. От начала до конца прослушивал концерты, рассматривал живопись. Но отдаляться от филармонических зданий и гулять по самой Болонье опасался. Разбойный город!

За четыре месяца падре Мартини приучил к тишине, к особому распорядку. Приучил каждодневно прибавлять хоть толику новых умений и знаний к уже имеющимся. До городских ли тут приключений?

В отличие от «русских италианцев», учивших Евстигнея и Петрушу в Петербурге, — школа композиции у падре Мартини была продумана и непоколебима. Но и «школил» он уважительно, мягко. Из себя, подобно тем же «русским италианцам», не выходил, неумения криками не заменял, незнания дешевыми выходками, как подушками, не обкладывал. И то сказать! Италианцы, в России бренчащие, — не более чем музыкальные автоматы! А падре Мартини... Тот словно сам дух контрапункта: бесплотен, вездесущ, неотменяем...

С горки скатился Петруша.

Выглядел синьор Скокофф как тот нелетающий попугай, бегавший по земле близ летней монастырской кухни, за мелкоячеистой сетью: в зеленой рубахе, в красных шароварах, еще и ремнем широким, дурила, подпоясан! Вот только жилеточка кожаная коротковата, до ремня не достает. И широкополая шляпа италианская — какие почтовые кучера носят — сидит на голове косо…

Петруша рассмеялся, Евстигнеюшку крепко обнял.

— Ну, Нелюдим Ипатыч, идем?

Болонья встретила криком, дымками. Вроде и не так далеко от городского средоточия монастырь Сан-Франческо — а разница преогромная.

— Куды двинем? Неужто и впрямь в Академию?

— Пойдем в музеум, барельеф срисуем. Падре про инструмент один сказывал, навроде арабской лютни. Вот бы ту лютню зарисовать!

— Senior padrone, падре! — передразнил Петруша. — Глянь на меня! Распростился я с францисканцем и вспоминать об нем не желаю! Дуем в тратторию, закусим как след! Денежки даром, что ль, копишь? Я-то свои давно спустил. А у тебя, видать, они под матрасом нудятся!

В траттории было тихо, сумеречно. И то сказать! Прямо к скале траттория притиснута. И нашел же Петруша местечко: на другом краю города, близ обрыва, около голых скал. Дальше — поля, кривые гранатовые яблони, заросли олив, снова скалы, опять обрыв.

Может, из-за тех-то обрывов — пока ждали вина и болонских колбасок — Евстигнею припомнились Высокие Альпы: склоны в снегу, ущелья, пропасть…

Альпы те переезжали в декабре. В горах стояла глухая, беззвучная зима. Двигались медленно, снег был глубок. Хорошо хоть, в день переезда валить перестал.

Кони шли шагом. Впереди, у какого-то паяса, в козьи меха и цветные тряпки укутанного, то вбок, то вперед беспрерывно наклоняющегося, на поводке — собака. Собаку ту попутчики называли «лавинной». И еще по-иному: «святой пес» и «большая швейцарская собака».

Гладкой шерсти, большеголовый, тупорылый, низко опустив голову, выискивал святой пес занесенные снегом провалы!

Вдруг пес резко остановился. Паяс-проводник тоже. Через мгновение впереди, метрах в ста, откололась преогромная глыба, тихо ухнула в пропасть.

Тогда же Евстигнеюшке припомнилась история, рассказанная в Петербурге одним из наставников. Тот был из обрусевших немцев. Обрусел так, что и немцем признавать себя не желал. По-русски выучился говорить весьма чисто, без смешного коверканья и глупого употребленья слов.

Этот-то немец историю про Орфея и Эвридику и рассказал. Трактовал — по-своему, сильно упирая на человеческие несовершенства и пороки.

Орфей, по словам обрусевшего, жил в горах, играл на лютне, которая когда-то давно звалась лирой. А жена Орфеева, Эвридика, — ясное дело, за грехи тяжкие — была прямехонько от мужа уведена в ад.

Орфей долго стоял на краю обрыва, пел, играл, а потом вдруг кинулся вниз: за женою. Здесь немец всегда замолкал, а после тонко вскрикивал:

— Идиёт-т! Идиёт-т! Там ей самое место! Там!

Тогда, в Питере, Евстигней все не мог поверить в правдивость Орфеевой истории: как случилось, что певец не разбился?

В Альпах все разъяснилось: Орфей не бросился вниз — съехал по снегу на спине! Отличие важное. Так-то, на спине, по снежку примороженному, и до адовой дыры добраться можно!

Ветхая греческая сказка стала вдруг обретать черты всамделишние…

Раздался слабый плеск, за ним страшно треснул гром, дальше — фырканье, смешок.

Это Петруша столкнул локтем на каменный пол траттории глиняный кувшин с вином. И, кажется, с намерением столкнул, обалдуй!

Евстигней вмиг выкарабкался из полусна-полуяви.

Перейти на страницу:

Похожие книги