Как-то принес он переплетенную в кожу тетрадь, на титуле которой его почерком было выведено: «Хаос-манускрипт». Сбивчивые записи, начатые еще в юные годы, об ископаемых остатках и камнях, о прибое, о снеге, мысли Парацельса, Птолемея, Коперника. О важности наблюдения над произведениями природы и недоверии к ученым трактатам, в коих «воображаемые и сочиняемые сведения». О том, как анатомировал однажды бычье сердце и поражен был сходством его с сердцем человеческим, и как наблюдение это перевернуло всю его душу. «Природа кроит по одному образцу». И он заказал себе герб: из-за грубо нарисованного сердца всплывает грубо нарисованный крест. Когда в 1659 году Копенгаген обложили шведы, Нильс Стенсен воевал в рядах студенческого полка и записывал в тетрадь о военных укреплениях и о жизни насекомых и червей в земляном рву.
Весной 1654 года завезли на кораблях в Копенгаген чуму; двор и знатные горожане бежали. Колокол на кирке нагревался от погребального звона. Занятия в латинской школе прекратились. Нильс записался в санитарный отряд, ходил за больными, давал им пить и хоронил мертвых. В день зарывали до шестидесяти трупов. И в страшные эти дни записал он в «Хаос-манускрипт» слова, которые пронзили Лавинию, когда прочел их мягким голосом Никола Стеной:
«Я забыл веру и так мало добра совершил. Господи, просвети меня, дай милость мудрости. И дай вечно лицезреть смерть воочию, дабы не уставал напоминать мне грешный мой язык: моменто мори…»
— Это искренне… от души, — с усилием произнесла она. — Но, боже, просить всевышнего о видении смерти! Звать смерть и молиться о ниспослании ее окружающим?
— Мадонна Лавиния, — ответил Стеной, — я стал анатомом.
Все же она обрушилась на него с упреками; даже невинные потребности науки влекут греховные желания — неужто сие не явствует из его же записи? Он возражал — разразился спор с выкриками, слезами, мучительными паузами; продолжение вчерашнего спора, позавчерашнего, давнего: о боге, о религии, о границах дерзания. Синьора Лавиния была верующей католичкой, Стеной — лютеранином. В июне она повезла его в Ливорно на крестный ход. Они остановились на краю приморской торговой площади и смотрели из маленького окошка кареты, чувствуя дыхание друг друга. Иногда их пальцы соприкасались, и Стеной зажмуривался от счастья. С моря дул крепкий ветер, раскачивал корабли на рейде. А площадь бурлила, пела и ликовала. Несли изображение богородицы, увитое цветами. Старые рыбачки умиленно плакали, кланялись. Возвратившись к себе, во дворец Палаццо Векия, в котором благоволивший к нему герцог Тосканский Фердинанд Второй предоставил жилище, он описал увиденное зрелище и заключил: «Если причастие — всего лишь кусок испеченного теста, какие же глупцы те, что несут его, да с таким еще благоговением. Но если оно тело господне? Тело господа нашего Иисуса Христа — тогда почему я не с ними?»
Он показал эту запись Лавинии, как показывал ей все, что писал. Она испугалась. Сомнение — омерзительнейший из грехов. «Вот куда заводит необузданная пытливость ума».
Но второго ноября 1667 года он взошел во дворец Альферини и признался в неправоте своей и в отречении от ума.
Он сказал, что убедил себя, созерцая мысленно бездонное и безначальное кристаллическое недро, и хотя и это было греховно — прийти холодною мыслью к тому, что дано и предуказано постигнуть сердечною вспышкой веры и душевно-мгновенным слиянием с божьим миром, — что могла с ним поделать Лавиния? Она отвернулась к окну, выходящему в парк, и смотрела, как садовник с лейкой обходит кусты роз.
Стеной сказал, что не вынесет ее молчания…
Он взошел второго, а покинул дворец третьего ноября на рассвете, и мадонна Лавиния провожала его до дверей. И тут, прижавшись лбами, повторили они полуночную клятву: никогда не видеться и никогда не слышать голосов друг друга.
Занимался рассвет, и одни лишь шаги Стенона нарушали тишину.