– Каждой бабе в жизни, девки, забрюхатить нужно: от мужика свово и от хахаля хучь разок. И енто… поскребстися… – свято дело. Чай однова живем, – короткий басовитый хохоток.
Под аккомпанемент возни тряпки по зашарканному полу бормотание санитарки становилось все более злобным.
– Как хохлатки под петушков подставлять, небося, не кукожилися. А нонеча стонают тута, чисто цацы великие. Прости меня, Господи!
Размашисто перекрестившись, она хватала ведро и царственно удалялась.
«Девки», одуревшие от боли, матюгались по-сапожному и доились в банки. Иногда вдруг падала цвиркающая в ушах тишина, нарушаемая лишь журчанием сцеживаемого молока по стеклянным донышкам пол-литровых подойников.
Два раза в день нас вызывали наверх. К детям.
Это был выход в «свет», и из карманов линялых халатов, зашпиленных английскими булавками, извлекалась губная помада. Ни одна из нас не выходила из палаты с синюшными, искусанными, побитыми послеродовой лихорадкой губами. Улыбки клеились ко рту модным в тот год темно-кирпичным перламутром.
Наверху нас ставили к козлам гладильных досок – утюжить серое, застиранное больничное белье.
В больнице царили перманентный карантин и великий шмон.
Передачи приходили, как недоноски – с катастрофической потерей веса в пути.
Еда – в рот не взять. Повар, видно, находился в хроническом состоянии повышенной влюбленности: соль выкристаллизовывалась на всем, кроме хлеба, тяжелого, непропеченного, из которого можно было лепить смешные фигурки, а есть было нельзя. Из компотных сухофруктов массово лезли бледные червячки, мечтая отдышаться после плавания в мутной жидкости цвета передержанной мочи.
Солнце лежала прямо у входа. При каждом громком звуке кровать начинала покачиваться, и это напоминало ей поездку в плацкартном вагоне, в последнем купе возле туалета, где каждые три минуты дверь бьет по ногам, а громко щелкающий замок – по ушам, будто пассажиры сговорились разом принять мочегонное или слабительное.
Солнцем назвал ее муж, после того как она отвергла «зайку, золотце и звездочку».
– В твоем репертуаре есть хоть что-то… менее зуммерное? – расстроилась она.
– Ну, не знаю… Может, «Солнышко»? – робко предложил он.
Нет, «Солнышко» ей тоже не нравилось, и, упрямо поджав пухлые губы, она вынесла приговор:
– Будешь называть меня Солнце.
– Солнце? Пускай будет Солнце! – пожал плечами он. Ему, по большому счету, было все равно.
Наверху – поближе к небу – сопела в две певучие сопилочки ее малышка: три кг, пятьдесят см, розовая «фамильная» клееночка на тоненькой, без «перевязочек» ручонке.
В те мгновенья, когда старушечий ротик влажными губами жевал измученный сосок, изо всех силенок пытаясь вытянуть из него густо-белую, сладковато пахнущую жидкость, Солнце вспоминала детскую сказку про молочные реки с кисельными берегами. Кисельные берега пока мало ее интересовали, а вот молочными реками она мечтала заполнить свои тугие груди так, чтобы молоко само струилось в ротик ее лучезарной девочке с круглым лунным личиком, на котором уже рассосались родовые синяки, разгладились морщинки, и стали вырисовываться крышей домика темные бровки, придававшие ей слегка удивленный вид. Послеродовая желтизна, наконец, отступила.
– Сами вы макаки, тупицы! – думала Солнце, выслушивая нудные лекции о резус-конфликте. – Плюс на плюс всегда дает плюс, а не минус. Математику надо было учить, кретины!
И она одними губами беззвучно пела своей ясной девочке незатейливую баюльную песню на старый мамин лад:
Светлую девочку звали Ангелиной.
Так решила Солнце, потому что незадолго до родов ей приснился сон: она склонилась над малышкой с ямочками не на щеках, как обычно, а под глазами – под левым больше, под правым чуть меньше – и, целуя их, шептала: «Ангел мой, Ангелина».
– А давай дочку назовем Ангелиной, – предложила она.
– Чего это вдруг дочку? – набычился муж. – Я сына хочу.
Но Солнце знала точно: у нее будет дочь.
Когда акушерка с тридцатилетним стажем, отставив трубку фонендоскопа, безапелляционно заявила: «Футболиста рОдишь», Солнце побелевшими губами прошептала: «У меня будет дочь».
У ее лучистой девочки было ангельское имя.
И был диагноз: наличие добавочной третьей хромосомы к паре гомологов. И не доведи бог, тому, кто не знает, что это значит, когда-либо узнать!
Неизбалованная бытовыми удобствами пожилая Айболитша в морщинистом, как ее лицо, застиранном, бывшем белом халате, знала. Она знала вообще все на свете. И усталым бесцветным голосом пыталась объяснить Солнцу:
– Вы не понимаете, деточка, какие сложности вас ожидают в выращивании (она так и сказала, будто речь шла о какой-то зверюшке) ребенка-дауна.
– Вы будете навеки прикованы к нему. От вас отвернутся друзья. Вас возненавидит собственный муж, деточка. Мне больно говорить об этом, но мой многолетний опыт показывает, что я права. Об этом ребенке позаботится государство. За ним, поверьте, будет должный уход. Вам лишь нужно расписаться здесь, а вашему мужу – вот тут.