Операцию делали в спальне матери, предварительно очистив комнату… Рядом в комнате стояли уже наши два служащих: они должны были тянуть больную руку, чтобы сместить ее с прежнего места. Это был самый трудный и тяжелый период операции…
Лев Николаевич очень спокойно приступил к операции, но не мог заснуть от хлороформа. Возились долго. Наконец, он вскочил с кресла, бледный, с открытыми блуждающими глазами; откинув от себя мешочек с хлороформом, он в бреду закричал на всю комнату:
– Друзья мои, жить так нельзя… Я думаю… Я решил…
Он не договорил. Его посадили в кресло, подливая еще хлороформ.
Он стал окончательно засыпать.
Сидел передо мной мертвец, а не Лев Николаевич.
Вдруг он страшно изменился в лице и затих.
Двое служащих, по указанию Попова, тянули изо всех сил руку Льва Николаевича, пока не выломали неправильно сросшуюся кость. Это было очень страшно. Мне казалось, что без хлороформа операция эта была бы немыслима. Меня охватил страх, что вот он сейчас проснется.
Но нет, – когда рука безжизненно повисла, Попов ловко и сильно как бы вдвинул ее в плечо… Мама подавала лекарства, поддерживала его голову, и после наложенной повязки его стали приводить в чувство. Но это было почти так же трудно, как и усыпить его. Он долго не приходил в себя. Когда он очнулся, то пожаловался на боль в руке. Я просидела с ним весь вечер. Он страдал от тошноты – следствие хлороформа – и долго мучился ею.
Когда же он через два-три дня писал Соне про операцию, он не упоминал о своих страданиях…
Прошло несколько дней. Лев Николаевич видимо поправлялся. Он принимал к себе всех, кто приезжал навещать его…
Первое время после операции я писала под его диктовку письма к Соне и роман «1805 год», т. е. «Войну и мир». Я как сейчас вижу его: с сосредоточенным выражением лица, поддерживая одной рукой свою больную руку, он ходил взад и вперед по комнате, диктуя мне. Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух:
– Нет, пошло, не годится!
Или просто говорил:
– Вычеркни.
Тон его был повелительный, в голосе его слышалось нетерпение… Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша…
Немногие сведения о недомоганиях Толстого во время работы над «Войной и миром» заметно связаны с ходом самой работы, с «пишется – не пишется», с тем, как пишется.
Ранней весной 1865 года, например, головные боли, желчное расположение духа совпадают с характерным творческим периодом, когда обилие нахлынувших мыслей еще не приведено в порядок, мысли не отстоялись, не нашли нужного воплощения в образах, в слове.
«Теперь не пишется, слишком много думается».
«Все ясно, но количество предстоящей работы ужасает».
«Все это время мысли нового, более важного, и недовольство старым»…
Характерные заметки в дневнике: «Был болен… Три дня писал с большим трудом, но все подвигаюсь». Или: «Был нездоров – желчь… Все писал, но неохотно и безнадежно». Или: «Вчера и нынче поработал с напряжением, хотя бесплодно, и уже нынче у меня болит печень и мрачно на душе».