Я нервничал. Неотвратимо темнело, и темноту эту прожигали раскаленные строчки трассирующих пуль, выедали огнистые разрывы. От взрывов, от зарева пожаров вода стала еще черней. Неуютственно тонуть в такой. Впрочем, и в более светлую, в голубую или синюю, также не тянет. Ежели предстоит тонуть. А утонешь, ежели ранят. Невредимый доплывешь: я умею плавать. Правда, водичка бодрящая, сентябрьская — парок курится. Окунаться не ко времени.
Как пройдет форсирование? Не первое оно у меня. И не последнее, если не приголубит пуля или осколок. Точит тревога.
Въедливей, чем обычно. А надо бы радоваться: дотопали до Днепра, на той стороне древний град Смоленск! Радуюсь как по инерции, тревожусь обостренно, осознанно.
Вызвали к ротному. Он пристроился в ровике и писал на блокпотном листе, подложив планшетку. Я подумал, что сочиняется донесение, но ротный сказал:
— Письмецо. Дочке с жинкой. В Армавир. Они у меня оккупацию пережили. В станицу уходили, прятались, голодали-холодали. Красавицы они у меня. Писаные! Особливо дочка. Бывало, прогуливаемся с ней по улице, а мы любили вдвоем, под ручку, шутим, смеемся, — все оглядываются. Предполагают — влюбленная парочка. Девахи оглядывают нас заносчиво: подумаешь, краля, мы не хуже… Зрелые бабы — любопытничая: что за пара, он вроде постарше? Старухи — ласково, с пониманием: любитесь, милые, и мы в свои годы любились. Дочку эти взгляды смущали, я поперву сердился: "Поглядите у меня!" — затем перестал, даже доволен был: принимают за кавалера. Я ж пацанистый на вид…
Это точно: ротному под сорок, но ни сединки в чубе, на лице пи морщинки, розовощекий, стройный, спортивный. Я спросил, не знаю для чего:
— Сколько дочери-то?
— Девятнадцать, — сказал ротный. — Тебе в невесты годится.
Сватай. После войны.
— Сосватаю, — сказал я.
Мы с Сырцовым жались в ровике, больше тут места не было, и командир третьего взвода, сержант, топтался наверху. Ротный показал на него зажатым в пальцах огрызком карандаша:
— А то с Григорьевым породнимся. Или с Сырцовым? Как, Сырцов?
— С начальством родственные отношения не помешают, — невозмутимо сказал Витя, а сержант глуповато засмеялся.
— Породнимся. Ежели будете оказывать тестю почтение, — сказал ротный. — А вообще, до чего вы все молодые, ужас!
Он помуслил кончик карандаша, однако писать больше не стал, сунул карандаш и листок в планшет.
— Товарищи офицеры! — Запнулся, сообразив, что командир третьего взвода не офицер, поправился: — Товарищи командиры, хочу обратить внимание на следующее…
Ротный говорил о световой и звуковой маскировке, о скрытности при переправе, о взаимодействии взводов при высадке, о расширении плацдарма, который мы захватим, и о прочем предстоящем нам в эту ночь. Он говорил, не повышая голоса, а снаряды вздымали груды земли и водяные столбы, подвывали немецкие самолеты, сбрасывая осветительные ракеты на парашютиках — колеблющееся мертвенное свечение.
Копошась в темноте, люди связывали бревна и бочки кусками проволоки. Я не выдержал, подскочил к ним; упершись коленом, стягивал проволокой концы бревен; когда не хватило проволоки, побежал в лозняк за прутьями, разорвал на лоскуты, свою плащпалатку. Ротный старшина укорил:
— Имущество казенное, младший лейтенант.
А его укорил Витя Сырцов:
— Не придирайся, старшина, Глушков же для обшей пользы…
— Для общей? — ухмыльнулся старшина. — И о личной пущаи пекется: каково будет осенью без плащ-палатки?
Из тыла появился ротный:
— Как с плотами? Нажать, нажать! Я от комбата, через час переправа…
Через час! Я поднял голову — луна, звезды и ракеты на парашютиках. Иллюминация! Славяне стреляют из винтовок и автоматов по парашютикам, сбивают. Но луну и звезды не собьешь.
Вверху воют самолеты. Скоро начнется. Да нет, началось: ниже по течению, на соседнем участке, вовсю замолотили пушки — и на нашем, и на противоположном берегу. Вспышки выстрелов и разрывов кромсали, кровавили ночь. Лучи прожекторов шарили, схлестывались друг с другом, переплетались, как будто стягиваясь в узлы.
Потом огневой бой загудел выше по течению.
— Соседи переправляются! — прокричал ротный. — А мы копаемся. Пошевеливайся, гвардейская непромокаемая!
Гвардейская — всуе, что непромокаемы — соответствует. Не промокнем и при форсировании Днепра. Даешь Днепр, даешь Смоленск, мать твою!.. Зверея, я вторично матюкнулся и перебросил автомат на грудь.
Несколько снарядов враз упало неподалеку от береговой кромки. Люди забегали, пригибаясь. И я побежал к воде. В лозняке пронзительный, беспамятный вопль раненого.
Так, под снарядами, и отчалили. Увидев, как расширяется полоса воды между берегом и плотом, я успокоился. Плывем. Теперь назад хода нет. Только вперед. А там будь что будет. Не так!