Читаем Эпилог полностью

Что касается способности к перевоплощению, то можно сказать, что она выражена в «Детстве Люверс», написанном в 1918 году, с большей силой, чем, например, в романе «Доктор Живаго», над которым Борис Леонидович работал в пятидесятых годах. В своей ранней повести он каким-то чудом сам как бы становится тринадцатилетней девочкой, переживающей сложный и мучительный переход к отрочеству и к первым проблескам женского существования.

2

Однажды, когда я проходил мимо его дачи, он как раз вышел из калитки, мы поздоровались, и он сказал с оттенком извинения:

— Я не могу с вами гулять, доктора велели мне ходить быстро.

Ничего не оставалось, как согласиться с этим полезным советом, проститься и расстаться. Я прошел дальше, вдоль так называемой «Неясной поляны» и, возвращаясь, снова встретил Бориса Леонидовича. По-видимому, он уже забыл, что доктора велели ему ходить быстро, и, остановившись, разговорился со мной.

Помнится, я сообщил ему, что после многолетнего необъяснимого молчания о Ю.Н.Тынянове снова стали писать и на днях вышли в свет три тома его сочинений. Он сказал с воодушевлением:

— Это — событие!

Потом мы почему-то заговорили о музыке, долго гуляли, ни медленно, ни быстро, а когда расставались, упала звезда, и он быстро спросил меня:

— Загадали желание?

— Нет, не успел.

— А я успел, — с торжеством сказал Борис Леонидович. — А я успел! Она же долго падала, как же вы не успели?

О нем рассказывали, что однажды, когда он сажал картошку в саду — почти весь его сад был отведен под картофельное поле, — мимо проходил какой-то человек, и Борис Леонидович фомко спросил его:

— Вы ко мне?

— Нет.

— Это хорошо, что вы не ко мне. Это очень, очень хорошо.

А когда незнакомец был уже довольно далеко, Пастернак выглянул из калитки и крикнул ему вслед:

— Как ваша фамилия?

В нем было то, что можно назвать «странностью непосредственности». Ему всегда хотелось немедленного исполнения желаний, и в этих случаях поведение его казалось почти необъяснимым. Равным образом он не без труда справлялся с «неисполнением желания».

В своей фязной и кокетливой книге «Алмазный мой венец»

В.Катаев пишет о своих близких отношениях с Пастернаком. Под кличкой «Мулат», более подходящей для собаки, он милостиво включает его в круг «бессмертных», которые вращаются вокруг Катаева, как на карусели. Развязная ложь — главная черта этой книги. Если бы кому-нибудь захотелось найти антипода Пастернака в нравственном отношении, им оказался бы не Софронов, который во имя собственного благополучия подличает на службе государству. И не В.Кочетов, в маниакальном самозабвении душивший литературу, а именно В.Катаев, глубоко заинтересованный любой возможностью унизить благородного человека (именно за то, что он благороден) или растоптать любое чистое движение души.

3

Мне не под силу дать портрет огромного писателя, создателя тысяч страниц поэзии, прозы и писем. Пока не изданы полностью эти двадцать или тридцать томов — трудно назвать того, кому подобная задача была бы под силу. Но, может быть, эти страницы найдут свое место в том потоке воспоминаний и размышлений, который когда-нибудь — я в этом уверен — подступит, хлынет и широко разольется. Будут писать и писать не только о его книгах, но и о том, как он жил. Важно хотя бы коротко рассказать о том, как он жил, хотя для этого мне придется, пожалуй, поступиться моим убеждением в том, что преувеличенный интерес к личной жизни писателя — не лучшее достижение XX века. «Человечество ничего не потеряло, так и не выяснив, кто написал “Короля Лира” — лорд Бэкон или полунищий актер, и потеряло бы бесконечно много, если бы трагедия не дошла до нас», — писал я в статье о М.Булгакове (Здравствуй, брат. Писать очень трудно. М., 1965. С. 91–92).

Пастернак десятилетиями почти безвыездно жил в Переделкине, но жил так, как будто сам создал его по своему образу и подобию. Нечего было и думать, что ему разрешат поехать куда-нибудь за границу, а когда однажды разрешили — в 1936 году, в Париж, на Всемирный конгресс «В защиту культуры», он вел себя, по словам Эренбурга, очень странно. «Он сказал мне, что страдает бессонницей, врач установил психастению, он находился в доме отдыха, когда ему объяснили, что он должен ехать в Париж. С трудом написал проект речи — главным образом о своей болезни. С трудом его уговорили сказать несколько слов о поэзии. Наспех мы перевели на французский язык одно его стихотворение. Зал восторженно аплодировал» (Люди, годы, жизнь. М., 1967. С. 67).

Илья Григорьевич подробнее рассказывал мне о Пастернаке в Париже. Борис Леонидович был всем недоволен, даже распорядком дня, привычным для любого француза. Восторженные аплодисменты раздались не только после, но и до его речи, едва он открыл рот, прогудев нечто невнятное, я знал этот глухой звук, которым он прерывал себя, находясь в затруднении.

— Этого было достаточно, — сказал Илья Григорьевич, — чтобы почувствовать поэта.

Вот что сказал Пастернак:

Перейти на страницу:

Все книги серии Мой 20 век

Похожие книги