— Народ — не червонец, чтобы его любить безоглядно, — сказал Сенчук. Любовь — материал для индивидуального пошива, и на всех его, как шинельного сукна, не напасешься. Русский народ… Вот ты удумал! Да где он и кто он? За века в нем все крови Европы и Азии перемешались. А отсюда — полный раздрай в натурах пошел. И недаром нас иностранцы не любят. А за что любить? Куда ни плюнь — везде хам, пьяница, хапуга и вор! И найди мне еще один такой народец, кто своего собрата миллионами погубил и губит, кто кладбища предков — под бульдозер, церкви — под хлевы, озера — под выгребные ямы. Вот, кстати, что удивительно: едва ли не каждый русский по отдельности — уникальный экземпляр, глубокой душевности человек, способный черт знает на какой подвиг. А нация, как таковая, слова доброго не стоит. А с немцами — все в точности наоборот.
— Так или иначе, — подвел Забелин итог, — но рекомендацию "возлюби ближнего своего" вы категорически игнорируете?
— Ближнего? Хорошо, возьмем ближнего иноземца — хохла — второго помощника, к примеру. Я к нему с уважением, дурного он мне ничего покуда не сделал, но чтобы такого охламона возлюбить… И голос гнусавый, и рожа такая же. Натуральный черт! — Сенчук вздохнул сокрушенно. Поднялся. — Ладно, пойду прослежу за трудами лентяев и к боцману загляну, насчет дисциплины потолкую, чтоб у него блаженство с рожи сошло.
Забелин, разминая костяшкой кулака ноющую спину, еще хранящую устаток прежней боли, поднялся вслед за старпомом на верхнюю палубу.
Ненастный вечер сгустил промозглую тьму над заливом, казавшимся с высоты крутого борта сплошной черной пропастью.
Мелкий дождь влажным холодком освежал лицо.
На соседнем причале затарахтел брашпиль, высыпая в воду якорную цепь, всплеснул нечаянный бой колокола.
Неужели скоро он будет плыть в чужих глубоких водах, где находится могила его приятеля Димки, который встал сейчас перед взором: молодой, озорной мальчишка.
Май, Крым, настежь открытое окно комнаты в офицерской общаге, листва только что отцветшего абрикосового дерева в бликах полуденного солнца, крашенные суриком, тщательно отскобленные полы, застеленные по линеечке койки с белоснежным отворотом простыней, кулечки подушек… И — они, два жизнерадостных, как молодые сенбернары, лейтенанта, собирающиеся на свидание с девчонками.
На крепком, по–юношески гибком теле приятеля — форменная рубашка с пристегнутыми погончиками, на рукавах — тщательно выглаженные складки, пижонская неуставная заколка на галстуке, зеркальная чернота ботинок… Сухой ветерок, залетающий в комнату вместе с доносящейся с приморского бульвара музыкой…
Их ждут любимые, теплый вечер у моря, цветущие шелковицы и акации, городские огни, сухое винцо, жаркие губы в полутьме… Их ждет еще вся жизнь.
И кто бы тогда поведал Забелину, что настанет миг, — и он будет стоять на палубе невесть какой посудины под масонским стягом, куда привела его нужда и необходимость физически выжить, и не моряк он, а один из случайных наймитов, и от всего офицерского блеска осталась на нем лишь старая пилотка с траченной от пота подкладкой, полагающаяся к ношению лишь на боевом походе, и скоро очутится он, замкнув один из логических кругов бытия, над безымянной жуткой могилой, стальным покореженным склепом, хранящим мумифицированные останки того парня из светлого майского дня…
Где-то там, в бездне, лежит окаменелая от тусклых придонных отложений левиафанова туша атомохода; не успевшая отстрелиться рубка пялится в непроницаемую темень мертвыми глазницами бронированного стекла, подобно рыцарскому шлему с крыльями плоских рулей и с набалдашником смятой давлением трубы перископа; знаковые полосы над реакторным отсеком и ракетные люки подернул мертвый ил, и дремлют в трубах шахт ракеты высотой с водонапорную башню…
Эти проклятые лодки… И гибель их, вызванная либо пожаром, либо коротким глухим ударом чужого борта, прохлопанного акустиками, появившегося со спины, вне поля охвата радаров, который качнул корпус, швырнул в железо людей, и не успели они еще осознать беды, как крейсер стремительно потянул перевес непоправимого дифферента, захлопали, подобно винтовочным затворам, выдвижные двери кают, обреченный ужас неуправляемо набираемой глубины захлестнул каждого, а дальше начался апокалипсис: субмарина, размером с небоскреб, колом ушла в черную разверстую бездну, труба коридора превратилась в разделенный кольцами переборок зловещий колодец, ведущий в ад — куда, перемешивая человеческую плоть с механизмами, срывались с фундаментов дизеля, турбины и баки с кислотой. А после в раздавленные чудовищным давлением отсеки с ревом устремился океан, лопнули балластные танки, многотонный пресс воды, кипящей ореолом во тьме вокруг веретенообразного тулова крейсера, вдавил его в дно бездны и оставил там — до скончания всех веков.
Забелин поднял воротник бушлата и плотнее уместил на голове свою черную походную пилотку — сохраненную регалию прошлого, сгинувшего во мгле ушедшего навсегда времени, возрождаемого памятью разрозненными и расплывчатыми, как. портовые огни, всполохами воспоминаний.