Я киваю, как болванчик китайский, понимая, что это долбанных полтора часа мучений. И как-то не до пар мне сейчас совершенно. Ни хрена не случится, если я следующую благополучно прогуляю. До деда дойти не должно, он у нас птица не тех высот, чтобы с прогульщиками разбираться. Не по его части. Но заскочить к нему не мешало бы, я пока не успел.
— Нам в другую сторону, — напоминает о себе Белый.
— Я не пойду, в столовке отсижусь.
Окинув меня взглядом «как же ты задолбал» и получив в ответ такой же, Белый топает со мной. Плохо я на него все-таки влияю. Из нас двоих примерным всегда был он. Теперь вот выросло… в общем, что выросло, то выросло.
В столовке, вполне себе надо сказать приличной, беру кофе и мясной пирог, позавтракать-то не успел.
— И че это было? — набив рот пирогом, обращаюсь к другу.
— Ты хоть пережуй, свин, блин.
— А ты стрелки не переводи. Пососать конфетку? Серьезно?
Он ухмыляется, глаза блестят нездорово.
— Так она же старая, — припоминаю ему его же слова и вижу, как он реальном времени сереет.
Злится. И я злился, когда он меня бесил своими нравоучениями. Ага. Сожри теперь свои же слова, а я посмотрю. Карма, она, блин, такая, никогда не знаешь с какой стороны шарахнет и в какую сторону нагнет. Ибо нехер.
— Я тебе зубы выбью.
— Ну рискни, — начинаю ржать. — Ууу, да ты, друг мой, кажется, запал, втрескался, втюрился, за…
— Клык мля.
— Че?
— Жуй свой пирог.
Ой какие нервные, слова не скажи. Ну вообще Ромашка ниче такая, одуванчик божий. Мне нравится. Миленькая. Даже жаль ее, потому что этот придурок — то еще наказание. И чем она так Бога прогневала? Эх, Ромашка, не повезло тебе.
— Че ты щас сказал? — Белый на буйвола разъяренного становится похож, а я понимаю, что нихера я не мысленно с собой говорил. — Как ты ее назвал? Клык, я ж тебя урою, ты только…
— Ой, да харе быковать, Ромео недоделанный, сдалась мне твоя Ромашка, как глухарю рубашка. Но ты все же дебил, она же девочка, с ней надо мягче, а ты… дровосек, блин.
— Сам разберусь.
— Разберется он. Смотри, чтобы тебе разбералку не вырвали раньше времени.
— Клык.
— Оу?
— Пирог, блин, жри!
И я жру. А че, вкусный пирог с мясом и картохой. Жую и на часы, стрелки которых двигаются мучительно медленно, поглядываю. Белый молчит, насупившись смотрит куда-то в стену. Это ж как его от этой кнопки прибило.
Последние полчаса до окончания пары я практически лезу на стену и пятнадцать минут спустя, под осуждающий взгляд Белого, поднимаюсь со стула и иду прочь. И нехер на меня так смотреть, тоже мне нравоучитель нашелся, со своего рыла бы пух содрал, казанова недоделанный.
Время тянется бесконечно медленно, настолько, что хоть вой. Вот прямо здесь, у закрытых дверей аудитории номер триста пять. И я, как ребенок придурочный радуюсь, когда дверь распахивается и из аудитории вываливается толпа студентов.
— О, Клык, здорово, ты как здесь? Клыыыкк, прием!
— Авраменко, вот ты вечно, как понос.
— В смысле?
— Не вовремя!
Старый знакомый начинает ржать в голос, с чувством юмора у него нормально все, а вот у брата его похуже, от того и по роже можно отхватить. Тут главное после неудачной шутки вовремя увернуться.
— Ты ж вроде из нашей дыры свалил.
— В штанах у тебя дыра.
— Слышь, ты не борзей-то. Чем Европа не угодила?
— А я патриот, оказывается, — несу какую-то ахинею полнейшую, наблюдая за выходящими студентами, выискивая среди них Александровну и не нахожу. — Слушай, Дань, давай в другой раз, ладно, мне реально сейчас не до того.
— Ладно, — соглашается усмехаясь, — созвонимся.
Похлопав меня по плечу, он удаляется, а я, подождав еще несколько секунд, на случай если не все еще вышли, открываю дверь и практически вламываюсь в аудиторию, вызывая своим появлением звонкий крик из уст Александровны.
Вхожу внутрь, смотрю на свою болезнь неизлечимую, прохожусь по ней взглядом одержимым. Она все такая же. Строгая училка, в черных классических брюках и свитере поверх рубашки. Красивая до невозможности просто. И как я так опять попал?
— Ну здравствуй, Александровна, — я запираю дверь в аудиторию, скрывая нас от посторонних глаз и двигаюсь на ту, что меня с ума вот уже почти год сводит.
Как ни старался, как ни пытался вытравить эту заразу из своего воспаленного мозга, так и не смог забыть. И что в тебе такого особенного, почему от одного лишь твоего вида, от запаха неповторимого, я дурею, с ума схожу, теряю разум? Это, сука, ненормально. Надо же, почти год прошел, а я все еще ею болен и как ни доказывал себе обратное, так и не смог доказать.
Она буравит меня своими синими омутами, с ума меня сводит, с тормозов срывает. И взгляд ее, страхом наполненный, меня убивает просто. Ну чего ты испугалась малышка? Разве я хоть раз тебя обидел? Разве позволил себе причинить тебе боль? А ты позволила. Растоптала практически, уничтожила. Я же не жил, не дышал без тебя, оказывается. Не жизнь это была, суррогат какой-то.
— Как жизнь супружеская? Счастлива?
Она молчит, продолжает таранить меня взглядом, и пятится медленно к доске. Смотрит на меня, словно я приведение. Нет, Александровна, я вполне реален и очень серьезно настроен.