— Эту работу можно выполнять только на грани ночи и утра, когда дерево живет наиболее полной, наиболее активной жизнью. Правда, город даже в это время не дает тишины, но здесь дело зашло слишком далеко, и потому слышимость хороша несмотря ни на что. О, это настоящий, полный драматизма роман, недоброе наследство Павла Петровича! — Я слушала эти дикие речи и, если бы не ясные глаза сидевшего рядом, наверняка посчитала бы, что передо мной сумасшедший. Вероятно, Гавриил почувствовал это, и лицо его тут же потеряло вдохновение, сменившееся скукой, почти обидой. — Дело в том, что идет смертельная борьба между вечно возрождающимся и вечно умирающим — между деревьями и замком. Заматеревшим великанам уже давно тесно, и они безжалостно разрушают корнями фундамент. На их стороне грунтовые воды и грибки. Замок еще держится, но неизбежно проиграет. Еще пятьдесят-сто лет… Впрочем, я пристрастен, ибо являюсь сторонником партии живых, и пристрастен вдвойне, ибо, по высшему закону, обязан определить сроки гибели именно моих питомцев. А таковых, как вы имели возможность убедиться, немало… И вообще, — он прикусил губы, — здесь все слишком завязано. Понимаете ли вы, что сама идея и, соответственно, вся архитектура Петербурга противоречит природе?! Она требует простора, обзора, пустоты… смерти. Желание царственного садовода было только мнимым. Он и усердствовал, стараясь прикрыть именно его мнимость. Отовсюду тысячами заказывались самые изысканные растения, в большей мере загубленные климатом — а наказания за их порчу доходили до морских шпицрутенов, до децимации, до виселицы… Но то, что было возможно насильно сделать с камнем, невозможно с живым. Город мертвел и мертвеет ежечасно. Где левкои, анемоны, золотая розга, генциан… — Я слушала уже не ушами, а взором, и утренняя дымка вокруг расцветала десятками невиданных цветов, с названием обретавших плоть и дурманящий запах. Они горели, светились, мерцали, и чернобородое лицо передо мной вспыхивало их отблеском, — дерен, солнцецвет или, как его звали петербуржцы, дикий розмарин, ужовник, дикие орхидеи, заросли ландыша по улицам Петроградской… Идеал императора о каменной столице продолжает воплощаться и после смерти, и только последние бастионы еще ведут свою обреченную борьбу здесь, на Петропавловке, у откосов Невок, где еще ютятся бедные самовольные поселенцы. Мы живем на поле битвы, Варенька.
— Идеал мадонны и идеал содомский, — почти механически прошептала я.
— Извините, нам пора, — внезапно оборвал он и поднялся. Тотчас вскочил и Донго. — Спасибо, Варя. — Гавриил протянул мне чистую, несмотря на работу, руку. — Я очень рад, что встретил вас в такое время и в таком месте. До свидания.
7
Всю следующую ночь мне снились кошмары, в которых ряды каких-то цветущих и стройных юношей-солдат молча гибли под нашествием варваров, и, проснувшись, я поняла, что все же стою на стороне камней — культуры — духа — долга. Но признаваться себе в таком выборе было неприятно и даже немного обидно. К тому же в это время Владислав оказался в одном из самых лучших своих состояний: удачная статья всегда приводила его в прямо-таки мальчишескую веселость вкупе с такой же ненасытностью, он становился добр и ласков.
А еще через день навалилась работа, часами приходилось биться над исправлением всевозможных шедевров, в которых слово «наук» рифмовалось со словом «внук» в виде родительного падежа множественного числа. В конце же недели порезал лапу Амур, и я бросилась его лечить со всем пылом человека, чувствующего за собой тайную вину. Только порой вечерами, когда в косом пыльном луче, касавшемся лица теплом и нежностью, вдруг приходил ко мне Никлас, я вытирала глаза и одновременно вспоминала Гавриила, а главное — Донго. Но мимо замка старалась больше не ходить.
Ближе к концу августа, когда уже понемногу начинает оживать университет, мы с Владиславом договорились встретиться у «Академкниги». К этому уголку, этому русскому Оксфорду, у меня всегда было трепетное отношение; здесь, на этих вытертых ступенях стаивала моя бабушка в платье с низким квадратным вырезом под почти мужским пиджаком и белых носочках по довоенной моде, и колечки «Беломора» запутывались в ее стриженых русых кудрях — она ждала своего академика. Потом на них вертелись прелестные, сводившие с ума полфакультета мамины ножки — ее ждали другие, потом я сама… но времена уже изменились, я не стояла — сидела, но все так же курила и, повинуясь гармонии в природе, опять ждала.