учитывая предмет обсуждения. Это заседающим тоже очень по душе. Все за, никто не против. В Дун Эйдине? При дворе? В парламенте и в магистрате? У нас, в Каледонии? Невероятно!.. Аррана слушали бы и пару часов, но он столько выдержать не мог, конечно.
Отговорил — и сошел с возвышения, перекинув тяжелый шлейф одобрения через локоть вместе с расшитым парчовым плащом. Дальше стали разбирать жалобы. На третьей или четвертой Джеймс понял, что уже несколько минут разглядывает тень от оконного переплета и не думает вообще ни о чем. А думать было нужно, потому что на ажурную сетку легла сверху еще одна тень, плотная и длинная — и принадлежала она лорду-протектору.
— Сестра сказала мне кому мы обязаны сегодняшним праздником, граф, и я спешу передать вам ее благодарность. Моя блекнет в ее тени и сама собой подразумевается. Тут не брякнешь какое-нибудь «не стоит упоминания» — не тот случай: как скажешь, так и запомнят. Отвечать надо, памятуя, что каждое слово будет не только передано королеве, но и искрами разнесется по зале парламента. То есть, встать и возрадоваться, громко и витиевато, монаршьей благодарности, каковая является лучшей наградой для доброго слуги Ее Величества и так далее, и так далее, и не забыть упомянуть о том, что собрать воедино сию головоломку стоило немалых усилий. Это — для окружающих. Пусть знают, кто все провернул.
Поворачиваются головы в шелковых отделанных мехом шапках. Где шелк новый, где и протершийся, мех то пушистый, то облезлый, какого только нет — волк и лиса, бобер и белка… Бывшие бобры и лисы аж дыбом встали в попытках расслышать, о чем там говорят лорд адмирал и лорд протектор.
— Признаюсь вам, — улыбается новоявленный Меркурий, посланник богов, — что следить за вашими перемещениями было немалым удовольствием.
«Как будто я не знал, — думает Джеймс. — Как будто я не знал, что с меня глаз не сводят с той минуты, что я въехал в город. Почему ж ты думаешь, я к тебе, единственному, не пошел вообще? Понял ведь. Умный.»
— Еще большим удовольствием было обнаружить, что все верные подданные Ее Величества пребывают в добром согласии и не хватает только сущих мелочей, чтобы из этого согласия образовалось единство.
— Аминь… — смеется Мерей, чья власть стоит только на том, что у нас никто, ни с кем и никогда не может договориться надолго, на том, что он сам — незаконный сын, которому не стать ни королем, ни мужем королевы… и за это его до поры можно терпеть. Он хочет, чтобы не до поры. Он хочет — навсегда. Джеймс начал обдумывать, какие именно выводы сделал лорд протектор из увиденного и услышанного — и сбился: с ораторского места прозвучало что-то знакомое. Обернулся, прислушался. Так и есть. Явление неупокоенных дураков. Огилви, королевский конюший, с очередной жалобой на Джона Гордона. Это же какой по счету раз, задумался Джеймс. И какой уже подряд год? Из окон полился яркий любопытный свет. Даже солнце не выдержало,
проковырялось через тучи, растопило наледь и жадно приникло к решетчатым высоким окнам. Немудрено: на бородатую бабу или особо гнусного карлу всегда поглазеть спешат на зависть ученому философу или знатному оратору.
— И я прошу и требую, чтобы земли и достоинство, положенные мне по праву крови и старшинства, были возвращены мне, чтобы сэр Джон Гордон, обманом и мошенничеством получивший мое наследство, потерял право носить имя Огилви и вернул ключи от захваченных им замков и чтобы честь нашего рода была восстановлена! Потолочные своды некогда были расписаны нравоучительными картинами вершащегося правосудия. Теперь из-под копоти на ораторов с жадным интересом глазела эринния, оттесненная товарками от Ореста, торчали крыло и кончик обнаженного меча архангела, а ярче остальных росписей проступала невесть чья плохо задрапированная упитанная задница, расположенная на удалении от свечей. Такой ответ от высшего правосудия королевскому конюшему Огилви.