Толпа молча пропустила нас, подождала немного и двинулась следом. Никто ничего не говорил. Было что-то недоброе, настораживающее в этом молчании.
Морковин шел медленно, ссутулившись, смотрел на небо, подставлял руку под дождь; шевелился его ввалившийся рот. Он был совсем спокоен.
Подошли к его двору. Семеныч вопросительно посмотрел на меня: какие, мол, распоряжения последуют?
— Где? — спросил я.
Куртка моя промокла, за ворот капала с волос теплая вода. Вдруг начал болеть живот. Просто невыносимо.
— Там, на краю огорода, — сказал Морковин.
Прошли мимо трех яблонь вдоль плетня, за которым в деревьях сада шумел дождь. Начался огород. Морковин шел между грядок картошки, потом свернул к зарослям огурцов, посмотрел на их ползучие желтые плети, покачал головой, сказал задумчиво:
— Кабы гниль не пошла. Последние огурцы-то остались.
— Ты зубы не заговаривай! — крикнул Семеныч. — Показывай, где схоронил.
Морковин медленно, с насмешкой посмотрел на него.
— Под плетнем, на конце картошки, иде подсолнухи сидять.
Черт знает что! Меня прямо скрючило.
— Вам нехорошо? — тихо спросил Фролов.
Я промолчал. Пройдет. Это у меня бывает тоже на нервной почве. Совсем психом стал.
Подошли к концу огорода. У плетня из трех березовых жердей покачивались отцветающие подсолнухи; в их белых сотах собрались алмазные шарики воды.
— Ищите, — сказал я Семенычу.
Ему помогал Фролов. Пока они искали, Морковин стоял к нам спиной — смотрел на изгиб реки, на поля за ней, на гряду старых ветел, которая начиналась за последним огородом. Все было в туманной пелене дождя, зыбко, неопределенно.
Искали долго.
— Нет ничего, — сердито и обиженно сказал Семеныч.
— Ты чего крутишь, Григорий? — спросил Иван Матвеевич. И добавил резко: — Нечего тянуть, понимаешь!
Зуев все прикуривал папироску и никак не мог: спички гасли в трясущихся от волнения руках.
Фролов сорвал мокрый лопух, вытер грязные, в земле руки.
— Ну? — терпеливо спросил он у Морковина.
— Запамятовал, — вяло сказал Морковин. — В саду схоронил. Под старой антоновкой.
Двинулись в сад. Шли гуськом, по узкой тропинке. Сандалии давно промокли, сырые штанины трепались по ногам. Боль в животе утихла, стала тупой и далекой. Я как-то странно не мог сосредоточиться, думать определенно.
В саду был влажный зеленый полумрак, тонко и грустно пахло яблоками. Морковин оживился: смотрел по сторонам, сломил несколько сухих веток с крыжовника, сказал:
— Сушь бы надо посрезать.
— Где твоя яблоня? — спросил Семеныч.
— Вона, — показал Морковин.
Яблоня была действительно старая, корявая, с ветками на подпорках по самой земле.
Семеныч и Фролов полезли под яблоню. На них обрушилась целая лавина капель. А Морковин под другой яблонькой стал подбирать падаль, быстро, спеша. Складывал яблоки в кучку, качал головой, шевелился его рот.
Вылезли Семеныч и Фролов.
— Ты что, издеваешься над нами?! — закричал Семеныч, подступая к Морковину.
Я остановил его:
— Тихо. Спокойней.
— Ладноть, — сказал Морковин и махнул рукой. Безнадежно так махнул. — В погребе он.
Мы прошли через сад. Уже выходя из него, Морковин поправил доску на заборе, за которым начиналась усадьба деда Матвея. Попали во двор. В окне избы метнулось лицо Марьи. За забором, на улице невнятно, тихо гудела толпа.
Морковин повел нас в сарай. Здесь было темно, сухо, пахло коровьим навозом.
— Сычас, — сказал он и щелкнул включателем.
Вспыхнули три лампочки. Тревожное чувство узнавания охватило меня — справа два бетонных стойла, видно, для коровы и теленка, автопоилка, только вода подается из железного бачка. Слева, тоже в бетонном закутке, мирно, сытно похрюкивал поросенок. У закутка выдвижной деревянный пол, две железные скобы; потянешь за них, и пол выдвигается. Дверь в стене. Морковин открыл ее, протянул руку в темноту, щелкнул включателем. Внизу вспыхнула лампочка, осветила бетонные ступени.
И я вспомнил рассказ Трофима Петровича Незванова о немецкой ферме.
— Там, под кадкой с огурцами, — сказал Морковин.
В погреб спустился Семеныч. Пока мы его ждали, Морковин быстро, торопясь, осматривал сарай; щупал стенки стойл, похлопал поросенка по боку, увидел, что не вычищен коровий навоз, и сокрушенно покачал головой, взял лопату, сгреб навоз к краю.
Вылез сияющий Семеныч.
— Вот! — сказал он и протянул мне револьвер.
Это был старый револьвер, весь в ржавчине. Но четко на рукоятке виднелись две буквы: «Р. П.». Витиеватые, кудрявые, с загогулинами.
Взял револьвер Фролов, повертел в руках, передал Зуеву.
— Он, — сказал Пантелей Федорович и громко проглотил слюну. — Он...
— Чего же ты нас водил? — радостно, возбужденно спросил Семеныч.
Морковин посмотрел на него...
— Не знаю. — С сожалением, пожалуй, сказал тихо: — Молодой ты, несмышленый. Вся моя жизня тута... можа, последний раз! — В голосе его прозвучало отчаяние.
Фролов стал писать акт об изъятии оружия, повернувшись к открытой двери. Опять скрипело перо по бумаге.
— Скажите... Скажите, Морковин, — спросил я. — Вы же понимали, что вас арестуют (он посмотрел на меня, и по его взгляду я почувствовал, что он не понимал этого). Почему же... вы не попытались скрыться?