— Что дале... Дале все и случилося. Марья ворочается из погреба: «Гриша! Там Мишка яблоки рвет. Меня погнал». Как-то мене сладко в нутрах изделалось, тошнота вроде. И жаром облило. «Вот, вот, — говорю. — Дождался? Ладно... Ладно. Я с ним...» Здесь Василий, правда, говорит: «Постой, я сам». И пошел из избы. Марья наперерез кинулась: «Прибьет он тебе, сынок!» Тольки я ее оттащил. «Не суйся, — говорю, — не твое бабье дело!» А самого так и бьет озноб. Уж не знаю, об чем они там толковали, что про меж ими вышло. Вертается скоро, сумной, водки себе налил, выпил. «Чаво там?» — спрашиваю. Он на меня не глядит, глаза в стол уставил. «Что, — говорит, — я из-за пары яблок с ним в драку полезу? Он подумает...» Рукой так махнул — и в угол. Меня ровно сила чужая подняла. «Жидкий за себя постоять! — кричу. — Ладно, я пойду, я...» Ишо какие-то слова кричу. Уж не помню... И побег из избы. На дворе дожжок маленький сеется. Я через сад, через огород — к яблонькам. Смотрю: точно, Мишка. Рвет яблоки, не спеша так, ровно свои. В карманы запихивает. Меня углядел и хош бы что — рвет. Подскочил я. И такая меня злость... Ко всему свету. Ну, душит, душит. «Мишка, — говорю, а самого трясет. — Мишка... Иди отсель. Не искушай...» А он с усмешкою: «Да будет тебе, Григорий Ив
— Револьвер?
— Да. Он. Взял, курок поднял. Что-то мене бабы галдят, Василий — за плечи. А я и не помню. Ничаво не помню... Бегу, как в тумане. И вроде он, туман, розовый. Опять у яблонек. Дожж. Вот слышу, по листам он шибуршит. Я, правда, быстро так подумал: «Как бы сена преть не начала». И ишо скворец на ветке хвостом дергал. Мишка уж не рвет. Кругом прохаживается, какое покрупней выглядает. Потом меня заметил. И не на меня смотрит — на руку мою. Вижу, в лице меняется. Белый весь. Шепчет: «Ты что, Григорий Иванов, очумел?»... А я на яво иду, револьвер вроде поднял. Мишка пятится. Я иду на яво... Иду! И так мене... Радость, вот что! Тольки жаркая, всего захлестнула. Чаво-то кричу ям
— Так вы не помните, как стреляли второй раз? — спросил я.
Лицо Морковина было мокрым от пота. Оно было радостным.
— Да вроде нет.
— Может быть, вы не хотели убивать Михаила? И стреляли так... В состоянии крайнего возбуждения, не помня, что делаете?
Фролов поднял на меня удивленные глаза.
Иван Матвеевич насторожился.
— Чаво ета? — Морковин усмехнулся, порывисто вздохнул. — «Не хотел...» Встал бы сычас Мишка, я бы яво сызнову перекрестил. И не дрогнул бы. — В его глазах родился далекий блеск. Медленно поднимались и опускались бескровные, тяжелые веки.
Скрипело перо Фролова по бумаге.
— Гражданин Морковин, после убийства Михаила вы спрятали револьвер?
— Да.
— Сейчас мы пойдем, и вы покажете место, где спрятали.
Он немного подумал, потом сказал:
— Ета можно. Пошли.
— Прочитайте и подпишите ваши показания, — сказал Фролов.
Морковин не стал читать. Подписал. Рука его дрожала.
— Позовите милиционеров, — сказал я Фролову.
30
Небо уже было все в неровных тучах, сыпался мелкий частый дождь, наполняя округу ровным шумом. Пахло мокрой землей, мокрыми деревьями.
У правления стояла молчаливая толпа. Никто не уходил, никто не обращал внимания на дождь. Все смотрели на нас, были сосредоточенны.
— Идите к машине, — сказал я Захарычу, — и подъезжайте ко двору Морковиных.
— Слушаюсь, — суетливо сказал Захарыч и неумело, приседая, побежал к синей милицейской машине.
Понятыми стали Иван Матвеевич и Зуев. Другие не согласились, не хотели. Я предлагал — на лицах появлялся испуг и плохо скрытая враждебность.
Мы пошли: впереди Морковин, за ним Семеныч, подтянутый, хмурый, с рукой на пустой кобуре. За ними понятые и мы с Фроловым.