— Да ты, Левушка, действительно любишь загадывать загадки, — улыбаясь и пристально глядя мне в глаза, сказал Ананда. — Ты совершенно отрезвил меня, мальчик. Моя мысль действительно раздвоилась. Но то, что ты подметил и что составляло различие меж нами, не было моей рассеянностью. А тяжким порывом личного горя, причинённого мне одной душой, в твёрдости и верности которой я ошибся. Конечно, я сам виновен, потому что видел то, что мне хотелось видеть, а совсем не то, что носил человек в сердце. И дважды виноват, что воспринял это как личную печаль. А сэр Уоми не может ничего воспринять лично. Его любовь проникает в человека, подымая его и облегчая ему жизнь во всех её проявлениях.
Ты отрезвил меня и… ты же порадовал вчера с Генри, сегодня с Жанной. Ты много выстрадал, но зато ты далеко шагнул. И сколько бы ни продвигался вперёд человек, через какие тяжкие страдания он бы ни шёл к знанию, если он честен и верен до конца, если компромисс не соблазнит его, — он достигает счастья жить легко, радостно. Живи легко и дай себе слово никогда не плакать. — Ананда обнял меня, и мы разошлись по своим комнатам.
Впервые после отъезда из Москвы я расстался сегодня с И. И имел случай в одиночестве подумать обо всём, чем я обязан этому человеку. Я был полон благодарности и нежной любви. Мне так не хватало сейчас моего снисходительного друга и наставника; и было горько, что я ничем не могу быть ему полезен теперь и не увижу его, проснувшись завтра утром. Решив, что после занятий с сэром Уоми я попрошу разрешения сбегать к И., я лег спать счастливый и радостный. Как бы ни был тяжел этот день, а жил я сейчас поистине «легко».
Ровно в девять часов следующего утра я стучал в двери сэра Уоми.
— Ты точен, друг, — встретил он меня, сам отворяя мне дверь.
Меня удивило, что в комнате ничего не изменилось, точно здесь продолжал жить Ананда, у которого неизменно царил образцовый порядок. И сейчас тоже не было заметно никаких следов завтрака, нигде ни пылинки, — только на письменном столе лежало несколько писем, какая-то тетрадь и ещё не обсохшее от чернил перо. Видно было, что сэр Уоми уже давно работал.
Я провёл параллель между нашими комнатами и со стыдом вспомнил, как я сейчас спешил, какой кавардак оставил после себя и как бежал бегом, проглатывая последний кусок у самой двери.
Я дал себе слово и в этом отношении быть достойным своего хозяина. В первый же раз, когда И. нет со мной, я оставил в комнате такой хаос! Мне стало очень, до тошноты, неприятно.
Должно быть, моё лицо отразило моё состояние, потому что сэр Уоми, лукаво улыбаясь, спросил, не страшит ли меня перспектива работать с ним.
— Как могли вы подумать такое, сэр Уоми? — даже привскочил я с кресла, в которое он меня усадил. — Я просто — едва вошёл — увидел в себе ещё одну черту, вдобавок к другим, которые делают меня недостойным счастья служить вам секретарём. Но бояться вас? От вас так и льются потоки любви. Я мог бы бояться Али и его прожигающих насквозь глаз. Но в свете ваших глаз можно только тонуть в блаженстве.
Сэр Уоми рассмеялся, и мне снова почудились звенящие колокольчики.
— Зима, тройки… малиновый звон… — невольно вырвалось у меня.
— Что ты там бормочешь, друг? Тут растаять можно от жары и пыли, а ты бредишь зимой?
— Видите ли, сэр Уоми, я совсем ошалел от всех встреч и переживаний, которые на меня свалились в последнее время. Я никогда не подозревал, что на свете могут жить такие люди, как Али, Флорентиец, вы, наконец И. и Ананда. Да, впрочем, я не думал, что существуют на свете такие, как Анна или Наль.
Я слушал, что говорили эти замечательные люди, и часто их не понимал. Вернее, моя мысль не поспевала за ними; а слова падали куда-то в глубину и оставались там лежать до времени.
Я знаю, что очень неясно выражаюсь. Но я веду к тому, что больше всего мне говорят о человеке тон его голоса и смех. Они точно камертон ведут меня прямиком — минуя всякую умственную логическую связь — к пониманию чего-то очень сокровенного в человеке.
Ананда говорит и смеется голосом самым очаровательным. Вряд ли можно найти ещё один подобный голос, звучащий таким металлом. Раз его услышав — забыть нельзя. Но в сердце моём — вот в том месте, где происходит понимание вещей помимо мысли — я знаю, что в любую минуту его голос способен загреметь гневом, как небесный и страшный гром, от которого всё вокруг может развалиться.
И глаза его — звёзды небесные. А засмеется он — я слышу в его смехе звенящие мечи. А вы говорите — журчат весенние ручьи. Так радостно становится, жить хочется! А засмеетесь — дух захватит, точно на тройке катишь, под звон волшебных колокольчиков.
— Ну и секретарь! Если бы я не знал твоего брата, я бы сказал, что твой воспитатель научил тебя говорить отличные комплименты! Но вот погоди; в тот день, когда мы будем сражаться с Браццано — а это будет посложнее, чем справиться с его кинжалом и браслетом, — внезапно, вслед за только что отзвучавшим смехом, серьёзно сказал сэр Уоми, — ты увидишь меня, по всей вероятности, иным. Тогда и решишь всё о моих ручьях и колокольчиках.