— Что смеетесь? Это серьезное дело: заниматься в науке не чем иным, как только самой наукой. Мы на уроках математики занимались только математикой. Только! — он важно поднял брови. — Понимаете, ничем другим! И никакой Энгельс в нее никогда носа не засовывал. А Пушкина я стал читать, когда уже доучивался в институте. Я перечитал множество книг — и все были ясные, пронзительные. Мы увлекались Хемингуэем, Ремарка вырывали другу друга, Голсуорси этого нудного, собирали все переводы Шекспира. Много всякой попадалось поэзии. Все мои однокурсники знали, кто такой Вячеслав Иванов или Игорь Северянин. Я сейчас не говорю, что вы не знаете, вы-то должны их изучать. Блока и Мандельштама должны учить, как Псалтырь бабушкину. Но тогда это было другое дело — гром среди ясного неба. А Пушкин — это луч света среди бури. И, знаете, бури такой пыльной, с песком, с шелухой, с иголками, с гвоздями. Такая буря была у всех в голове. Я от Пушкина ахнул. Свежесть! И знаете, что самое важное? Мне, математику, он подходит, как родной брат. То есть это не нытик, не какой-нибудь гуманитарий, это очень умный поэт.
— У него интересная проза, — вставил я, не понимая, куда разговор течет, запоминая его по прозрачной речке, в которую смотрел.
— Да, каждая строчка! Но стихи — это особенно приятно. Они ведь запоминаются, их всегда можно носить с собой. Я Пушкина проговариваю в любую свободную минуту, это чтобы не терять радости жизни. В автобусе, в поездах, на заседании совета. «Они сначала нравилися мне — глазами светлыми, да белизною, да нежностью. А пуще — новизною. Но, слава богу, скоро я узнал, увидел я, что с ними грех и знаться. В них жизни нет, все куклы восковые. А наши!..» То-то!
— Вам стихи разонравились? — удивленно спросил я, стараясь подгадать свой вопрос так, будто что-то уловил в цитате.
— Это про девушек. Все про интерес к девушкам.
Я привычен к промахам, к резкому перебою окраски разговора, поэтому встал и стянул кеды. Смена положения — мудрый актерский жест — часто ведет к смене темы. Когда со мной говорят о стихах, я начинаю двигаться.
— Вы купайтесь, купайтесь. На меня не смотрите. А что же это, вы «Каменного гостя» не узнаете? — лукаво спросил старик.
Я огляделся. Потом остановил взгляд на дедушке, и мы оба захохотали.
Я искренне уступал ему возможность показать себя, поэтому не задумываясь признался в невежестве. Фразу из «Капитанской дочки» он бы не так легко спрятал от меня. И еще в пене за краем разговора я отложил для себя любопытное наблюдение: я понял первую строчку — сначала нравились, потом перестали. А ведь это стихи? Во всяком случае, со стихами он мог срамить меня в полное свое удовольствие.
— Я иногда так и говорю пушкинским стихом, а сам думаю — люди понимают меня или нет? А вдруг кто лучше понимает? Вы, например, не обиделись?
Я не стал напрягать память, поскольку даже не знал, какие канаты надо потянуть, чтобы поймать парусом ветер, поэтому решительно отверг подозрения.
— А ведь другой человек может и обидеться, когда его называют «деревом». Племя-то «младое, незнакомое». Это что?
Он засмеялся так охотно, как будто шутка эта была неоднократно проверена на собеседниках, встреченных в его долгой жизни.
— Почему же дерево? — отчего-то спросил я.
— Как почему? — он сразу воодушевился, и была заметна мгновенная, давно отлаженная сварливая мобилизация, при которой речь замедлялась, становилась громче и рубилась на равные отрезки посреди убедительно предъявленной ладони. — Я к вам подошел и сказал: «Здравствуй, племя…» Это чьи стихи? Пушкина, а стихотворение называется по первым словам: «…Вновь я посетил». Запоминается оно труднее других, дело в том, что нерифмованные стихи куда хуже помнятся, они не цепляются за память. Но тут такие мировые вещи — ух! Прелесть! Так вот, смотрите! Как-никак я обозвал вас деревом, хоть и молодым.
«Что же это? — подумал я. — Он в слове „племя“ видит какую-то метафору. И я сейчас смогу ее услышать. Странная математика. Но мне это нужно».
И тут моя анемичная память с грацией выпотрошенной, но еще открывающей рот рыбы, плеснула хвостом. Это стихотворение было разобрано в классе, и школьный учебник помянул его среди важной исторической перспективы: дворянская Россия, революционно-демократические движения. Рефлекторная подвижность припоминания тут же дала мне слово.
— Пушкин верил в поколение, которое шло за декабристами, — я думал, что примерно так надо говорить с математиками. — Здесь нет метафоры, это пророчество, вера в будущее. Он верил в новых, передовых людей, с которыми не надеялся встретиться.