Предложение Второй так воодушевило Шерстнева, будто бы он только и ждал, когда можно будет выехать за город. Он с особой нежностью вспомнил прошлый осенний поход, когда он и Никита взяли на всех спиртного, а уже на месте выяснили, что из девушек никто не собирается пить — у кого-то прием таблеток, кто-то не в настроении, — и чудесным образом осушили всю стеклянную посуду, после чего со смехом падали с дерева в гору из листьев, купались и фехтовали ивовыми ветками до крови на пальцах.
Первая Юлия заметила, что нужно обязательно ехать на реку в ближайшее воскресенье, но Антона мы такой большой компанией беспокоить не будем. Никто не хотел ждать воскресенья, и — хотя никто еще не знал, будет ли пятница освобождена деканатом для праздника, — решили ехать пораньше. От зимней учебы у всех ломило тело, и терять пьянящую пятницу у самого пика весны — было признано преступлением. Никита брался пригласить остальных. Со вторника до четверга компания расширялась. Шерстнев брал с собой двух друзей помимо Штурмана, недавно обзаведшегося женой, а Никита обещал познакомить со своей девушкой, поэтессой. Грустная девочка, Блинова, сказала на это, что, скорее всего, не сможет.
Мама предупредила меня, что в пятницу у нас большое дело — я должен помочь ей пораньше отнести в ремонт стиральную машинку, вещь тяжелую. Отец был в отъезде с собственной выставкой, и, как я ни умолял, мама показывала покрасневшие руки и надеялась, что ее избавление от чистого рабства не будет отложено.
В четверг я бросился к Шерстневу. Тот принимал у себя забавного молодого человека, своего однокашника, который записывал на магнитофон авторское чтение новых стихов. Звали его Данила Литке, отец его долгое время работал в Восточном Берлине, где женился на обыкновенной фрау греческого происхождения и после рождения сына вернулся на родину с семьей иностранцев. Бабка Данилы тоже была немкой, и она передала потомкам свою фамилию, так как имя ее мужа, сталинской жертвы, оказалось опорочено. Данила получал математическое образование в университете (между прочим, у Яшиного дедушки), поклонялся Хлебникову, как магии, и ругал немецкий язык, насколько хватало ему детских воспоминаний. Он сам втуне писал стихи, мечтая соединить поэзию с математическим мышлением, но всем объявлял, что его настоящее предназначение — быть собирателем и секретарем в тени более крупного, чем он, поэта. У него водилась странная манера произносить любую фразу с ужимками заранее заготовленной шутки, так что было непонятно, насколько серьезен он в своем рвении. Я был очень рад, что за Шерстневым копится какой-то архив, и во время записи вел себя предельно осторожно, особенно после того, как чудовищно громко заскрипел стеклом книжной полки. Данила Литке покачал головой, перемотал пленку и запустил новую запись внушительного стихотворения, вернувшись в свою неестественно скрученную позу. Он старался занимать мало места, сидел на ободке стула, о пол опирался только цыпочками и запускал руки под чресла, как начинающий шахматист.
Шерстнев ушел в себя. Он будто бы оказался среди своих будущих слушателей, которым оставлял послание. Мономагнитофон с высоты стола вращал по часовой стрелке обоими глазками, сопровождая круг вращения щелчком, будто ложечкой отбивалась миллиметровая стенка перепелиного яйца. Слова для этих будущих произносились бережнее, чем в людном зале, желание вообразить их перед собой казалось одним из самых жгучих. Дочитав стихотворение, Шерстнев выдвинул ящик письменного стола и выставил на желтоватое оргстекло, приминавшее несколько детских и несколько девичьих фотографий, ребристую стеклянную пепельницу. Это был знак того, что в этом доме его карьера курильщика завершила испытательный срок. Пепельница была пустой, но ее дно густо поросло седой синевой. Не выходя из раздумий над тем, что прочитает следом, Шерстнев узнал о моем затруднении и терпеливо объяснил, что я смогу приехать к ним в указанное место с любым опозданием и к реке меня приведет единственная торная дорога. Когда по комнате покатились, разваливаясь, дымные шары, Шерстнев вдруг удалил сигарету изо рта, достал следом табачный червячок и, указав Даниле на магнитофон, беспокойно вскинул брови: «Ничего не будет от дыма?» Данила весь подался вперед, вытянул губы и, поняв наконец вопрос, решительно замахал руками: «Что ты, Шерстнев! какой тут вред технике? Это же не вода. А то, как ты куришь, надо снимать в кино».
Шерстнев установил локоть с сигаретой на стол и тянулся к ней, позволяя руке незначительный наклон. Данила недовольно собрал верхнюю губу на десне, так как ему пришлось отматывать прерванную на полуслове запись.
— Шерстнев, — спросил я, — а можно я прочитаю одно стихотворение?
Данила заволновался, щелкнул кнопкой «стоп», заломил руки и опять запустил перемотку.
— Прочитаешь? — задумался Шерстнев. — Мое? Данила, у нас есть место?
Данила постарался как-нибудь незаметно для меня покачать головой. Шерстнев притянул к себе с края стола папочку со стихами.