Я сел в кровати — угол схождения двух диванных подушек был предварительно промят, и прямо в него целилось свинцовое дно телевизионного экрана. Окна в комнате были большими, и здесь, как и в Юлиной, верхняя часть рамы была заклеена желтоватой калькой. Если в Юлином случае калька была хорошо расправлена, что радовало всех ее гостей эффектом японского домика, то здесь она легла кое-как, в месте наилучшего натяжения была надорвана подушечкой большого пальца. По кальке шли тихие тени, а в дырочку била струя света, оптической игрой высвечивая комнатную пыль так, чтобы она просияла до величины снежинок. Рулон кальки начинал разворачиваться вдоль балконной двери, но хотел быть не занавеской, а свитком, и потому набрал загнутым краем много шерстяной тени. Оторванное продолжение рулона выглядывало сверху стеллажа, уходя дальним краем за коробку из серого толстого картона, крышу которой отрывало от поддона скоплением цветных пластинок вперемешку с журналами. Из одного журнала торчали две белые пластмассовые спицы. Из чуть съехавшей коробочки, в которую скрывалась стальная проволока для занавесок (маленькому потолку не до гардины), росло две грозди отборной пыли. Я вполне естественным жестом раскинул руки вдоль спинки дивана, и если правая рука под запястьем ощутила на подлокотнике препоясанную изолентой коробочку с кнопками для листания телевизионных страниц, то левая рука провалилась вдоль бортика и с его незримого отсюда гобелена сразу же сбила нескольких сухих червячков — их там была целая въедливая колония. Я с минутным отвращением отряхнул шуйцу, хотя десница тоже брезгливо избавилась от пульта и перешла на бортик кровати, смотрящий прямо в дверь. Ткань под подлокотником тоже была обсажена усушенным ноздревым клеем.
Что же я впустую теряю время? Я решительно выпрыгнул из уютных тисков, благо настроены они были на более уступчивое тело. Собака услышала меня и откуда-то с грохотом поднялась, кажется сдвигая табуретки или стол, и уже возникла передо мной в прихожей. Стуча по полу когтями с одичалой прытью пианиста, она без усилия приподнималась в тесных дверях, не давая мне выйти, причем ее влажный нос крутился поблизости от моего. Я тщетно начал бороться с мокрыми проявлениями собачьей радости и, только когда спросил, не хочет ли она гулять, оказался в коридоре, так как Джема, уже упираясь лапами по обе стороны дверного глазка, стояла во весь мой рост, изогнув грациозную шею и свища некупированным хвостом. Но стоило мне шагнуть в сторону Юлиной комнаты, как она снова напала на меня. Вся шерсть ее блистательной спины вилась вокруг моих рук, длинная и сильная, как водоплавающий динозавр, она сама по себе заслуживала внимания не меньше, чем Юлин будуар. Удерживая равновесие, я тронул ее поводок на узком столике, из-под которого сыпалась обувь, и тут услышал такой взвинченный рев, после которого наш до сих пор еще пристойный танец в тесноте коридора среди летних курток и холодных для этого времени туфелек превратился в полное буйство. Я оставил собаку с поводком в пасти и так успел прыгнуть в дверь туалета, где была сделана передышка, и началось степенное утро.
Одеться она мне совсем не давала. Я спрятал голову между коленей, пока, валясь под ударами свистящего носа, затягивал молнии обуви. Уши и виски у меня оказались масляно мокрыми, так что шапку я оставил в руках. Мы снова, как охотники в кортеже Одина, кинулись по лестнице. Я не спускал глаз с раздувающихся ребер этого худого, но нечеловечески могучего животного, и только так надеялся не пропустить ступени под слепыми ногами. Как шарф актрисы, я был вынесен на уличный ветер, и у снежной кучи мы замерли. Хотелось верить, что я успел закрыть за собой дверь Юлиной квартиры. В этих новых квартирах есть то удобство, которого не было в моем детстве — это горячая вода, которая идет с пробивной силой после одного поворота ручки крана. Такой же напор на моих глазах стремительно сверлил хорошо утоптанный снег.
И все-таки, как же было бы стыдно сейчас рыться в Юдиных вещах. Нашел бы я какие-нибудь сладостные записи, что-то касающееся меня, всплакнул бы над этим и после этого не смел бы смотреть в ее глаза. Предположим, я бы порылся в письменном столе, умилился бы ее детским фотографиям (вдруг они лежат там, в коробке из-под молочной помадки), и это было бы чистой, невинной добычей. Если подумать: что бы я дал за то, чтобы узнать ее мысли обо мне? Да все! И какие тут могут быть этические срывы? Разве не все, чем мы осмеливаемся воспламенить свое счастье, немного незаконно? Разве не обходит поторопившийся счастливец чужое неведение? И этот обходной путь к счастью — глядишь, единственное и самое важное, что о счастье не говорится.