— Сволочь ты! — сказал я Гансу. — И на кой лях ты достался мне! Одни с тобой неприятности!
Немец молчал, дожевывая хлеб с жирной тушенкой. Потом я связал ему руки за спиной, и мы двинулись дальше.
Прошли еще километров десять — двенадцать, а конца пути не видно. Встречались изредка солдаты и офицеры, но, где находилось «хозяйство Семенова», никто не знал. Я не раз смотрел на карту, но по ней получалось, что и до Найдорфа, где был медсанбат, нам еще топать да топать. Немец мой шел ходко, а я порядком устал. После тропической малярии мне таких длинных маршей совершать еще не приходилось.
Солнце припекало. На взгорках и полянках зеленела трава. В лесах и перелесках, а мы старались заходить в них реже, дурманяще пахло прелой листвой и весенней теплой сыростью.
Я старался представить дом Ганса. Мы бывали уже во многих немецких домах. И почти все они поражали нас своей какой-то неуютной чистотой и аккуратностью. Даже на кухнях все расставлено по полочкам, разложено по баночкам с надписями, и в подвалах порядок идеальный — рядами банки-склянки со всякими компотами и консервированными овощами. А уж фотографироваться немцы любили! В каждом доме куча альбомов: дедушки, бабушки, мамы, папы в детстве, сами дети отдельно и с родителями, в комнате и на улице, на фоне дома и на фоне автомобиля. Правда, часто рядом с этими альбомами лежали и другие — неприличные, с разными способами любви. Говорили, что немцы приучают к этим делам своих детей с малолетства.
Цивильных немцев мы почти не встречали. Все бежали. Оставались лишь брошенные немощные старухи да выжившие из ума старики, бодро выкрикивающие: «Капут! Аллее капут!»
Я расстегнул шинель, на солнце жарковато, посмотрел на часы: скоро три. Пожалуй, можно подкрепиться.
Мы миновали полусырую ложбинку с остатками снега и вышли на сухую поляну возле разбитого мостика. Здесь было тихо и тепло.
— Сидайн! — приказал я немцу каким-то странным, неожиданно пришедшим на язык словом, но он понял меня. Остановился и присел, почему-то по-восточному поджав ноги. Только тут я посмотрел на его хромовые сапоги, новые, и в голове мелькнуло: «Не махнуть ли их на мои ботинки с обмотками?»
Но решил: не буду мараться. Из сидора я достал хлеб, початую банку тушенки и кусок желтого сала.
— Битте! — сказал я немцу.
Немец ответил:
— Данке шейн.
И мы стали есть.
— С чаем возиться не будем, — обратился я к немцу по-свойски. — Хлопотно. Вот дойдем до медсанбата, там…
Но Ганс, конечно, ничего не понял. Опять мне почему-то представился его аккуратный дом под черепицей, его муттер…
А Ганс молча уплетал хлеб с салом, и его холеные щеки еще больше лоснились.
В Найдорф мы пришли только к вечеру, когда уже смеркалось. Судя по всему, кроме медсанбата, других частей здесь не было, и все же я очень долго искал Валю.
Наконец нашел на кухне.
— Ты? — воскликнула она. — Живой? А я уж чего только не передумала.
— И не один, — сказал я.
— А это кто?
— Да вот, веду пленного в штаб корпуса, — объяснил я.
— Мы сейчас от него избавимся, — пообещала Валя. — Подожди!
И куда-то убежала.
Она была все такая же. Крошечная и взъерошенная, словно воробей. И ресницы большие. И веснушки на лбу. И глаза, которые поразили еще там, в Москве, на Сретенке. Не голубые и не серые, а словно какие-то морские, глубокие.
Валя вскоре вернулась:
— Пойдем!
Возле какого-то полупогреба с большим амбарным замком стоял пожилой, лет за сорок, солдат с большими прокуренными усами. На плече у него была винтовка, а во рту огромная самокрутка.
— Вот тебе фриц, Кирилл Мефодьевич! Прячь его под замок, и чтоб сидел там до утра.
— Есть, Валентина Никаноровна, — весело отозвался часовой и полез за ключами.
Немца сунули в погреб, и часовой запер замок.
— Теперь твой фриц не пропадет, — сказала Валя.
— Он Ганс, а не Фриц, — пояснил я.
— Бог с ним, кто он, — сказала Валя. — А теперь ко мне. Девчонок я на вечер выставила, а ночевать с тобой мы будем на сеновале. Тут прекрасный сеновал!
В уютной, на три койки, квартирке Валя накрыла на стол, даже спирт достала и вдруг спросила:
— А ванну принять не хочешь? Я мигом!
— А что? Пожалуй! — сказал я. — Как от вас ушел, так и не мылся.
— Прекрасно! И я с тобой! — сказала Валя.
— Ты?
— А что ж тут такого? Я все равно сегодня собиралась. А голенького тебя я сколько раз видела? Не сосчитать!
Водопровод, конечно, не работал, и Валя натаскала в ванну воды — горячей и холодной. Налила почти до края. И еще два ведра запасных принесла.
— Ну, кто первый? Все стесняешься?
Я молчал.
— Давай я, — сказала она и быстро скинула сапоги, гимнастерку и юбку и еще что-то и почти нагишом, только в трусиках, нырнула в ванну.
Я раздевался медленно, не веря в свое счастье. Долго разматывал чертовы обмотки, укладывал полусырые портянки. Я слышал, что Валя уже полощется в воде, и мне все это казалось каким-то чудом. И этот немецкий дом в Найдорфе, и Валя, которая вся моя, и то, что мы будем сейчас мыться вместе. Я еще никогда не мылся с женщиной, даже с такой близкой, как Валя. Но делать нечего, я окончательно разделся и влез в ванну.