На другое утро пришла еще партия наших ребят. Стало теснее и веселее. Пурга лютовала еще пуще, чем накануне. Через день явились последние отчаянные гуляки. Среди них наш механик Сеня Макушкии, желтый и отощавший. Одессит оттаял у печки и стал просить денег на водку. Он клялся отдать в первом же месте, где найдется сберкасса, чтобы разменять аккредитив. Денег ему собрали, но аккредитив потребовали в залог. Сеня получил деньги, рухнул в койку и спал до следующего утра. Проспавшись, пришел в наш угол. Старпом спросил его: «Ну, как погулял?»
Сеня даже зажмурился от удовольствия: «Гонолуло гнулось, как медная проволока! Набили в буфете посуды на полторы тыщи по старому стилю. Между прочим, видели вашу чудачку, маэстро. Я обомлел, в какой она шикарной шубе выступала по берегу, разглядывая наши плюгавые коробки! Это же графиня, а не женщина!»
Капитан лежал на койке, глядел в потолок и молчал.
«Что она около наших коробок делала?» - спросил старпом.
Сеня ухмыльнулся: «Что может делать на берегу женщина, которую бросил такой видный собою капитан? Она ходит по берегу и приставляет к глазам батистовый платочек. О, что за женщина! Я пал к ее ногам, предлагая сердце, аккредитив и комнату над винной лавкой на улице Бебеля».
Старпом полюбопытствовал: «А она что?»
«Прошла мимо, как Анна Каренина, даже не повернув головы. Честное слово, вы сумашечий, маэстро, что бросили такую женщину!»
Гурий Васильевич сказал: «Уйдите». И Сеня мгновенно смылся.
Я сказал: «Одессит фигов».
Старпом объяснил: «Какой он одессит! Он родом из Могилева, а мореходку кончал в Херсоне. Там и наблатыкался, мать его за уши!..»
А мне вдруг стало жалко красивую уборщицу.
Пурга все выла, на окнах нарастал желтый от табачного дыма лед.
Гурий Васильевич лежал лицом кверху, с немигающими глазами. К ночи шум стал утихать, люди укладывались. Я подумал: всех не пережалеешь. И закрыл глаза.
Тут такое дело - чем раньше уснешь, тем скорее наступит завтра. А завтра, может быть, пурга прекратится и мы скоро будем в Ленинграде. Отпуск с большими деньгами. Надеялся, что куда-нибудь съезжу с Гурием Васильевичем и с Ней... Потом учеба, работа, жизнь...
И Гурий Васильевич сказал: «А тут живой человек». Помолчав, еще сказал: «С сердцем, с душой, С глазами. А, боцман?»
Я сказал: «Не знаю. Живых на свете много, а я не Лев Толстой».
Он сказал: «Тогда спи. Спи, брат, спокойно, пока живых для тебя на свете много. Пользуйся этим и спи. Возможно, в твоей жизни такое время уже не повторится».
Я выругался, сказал: «Вшивый механик наговорил дряни. Завтра разобью что-нибудь об его дурной кумпол. И вы засыпайте, Гурий Васильевич. Доброй ночи».
Он отозвался: «Доброй ночи, Евгений, доброй ночи. Пурга-то какая. Небось замело сейнера...»
Кто-то догадался выключить свет. Я засыпал и думал о ясном небе.
А утром его кровать оказалась пустой...
- Я так и подумал, - вставил Марат Петрович.
- Эх, не то вы подумали! - вздохнул Федоров, помолчал, стал говорить дальше: - Я обегал всю округу, заглянул в кабинеты начальства, в радиорубку, на метеостанцию. Его нигде не было. Такая тоска сдавила мне сердце, не передать. Конечно, я понимал, куда делся Гурий Васильевич. Ушел к ней, к уборщице. Наступил на свою любовь, перечеркнул мечту, второй раз и окончательно. Только тогда я понял его слова о живом человеке. Думал, неужели он прав? Может, так и надо, стремиться не к тому, кто нужен тебе, а к тому, кому нужен ты? И опять все перепуталось в моей башке. Как же тогда мечта о недостижимом, как же быть со стремлением святых людей ступить в воображаемую точку пересечения воображаемых кругов ? Предатель Гурий Васильевич или же он самый самоотверженный, честный и мудрый? Ничего я не понимал ни в себе, ни в жизни.
А днем подъехал чукча на собаках. Кто-то крикнул: Гурия привезли!»
Все повалили на улицу, окружили нарту.
Чукча сказал: «Он потерял дорогу». И попросил папиросу.
Пришел широкоплечий врач. Он подвигал Гурия, попробовал разогнуть ноги, сунул руки в карманы полушубка, сказал: «Пьют аж до смерти».
Я заорал: «Сволочь ты!..»
Меня схватили за руки.
Врач сказал: «Двое, у кого нервы покрепче несите в амбулаторию». И пошел вперед.
Меня увели, уложили. Старпом сидел рядом и опустил руку на мой лоб. У него была широкая жесткая ладонь. Пришел Сеня Макушкин, протянул бутылку. Я поднялся, взял бутылку и спокойно разбил ее о Сенину голову. Сеня покачал окровавленной головой: «Извини, боцман. Не всегда угадаешь, как лучше».
Ночью я, наконец, заплакал и выбежал на улицу, чтобы не слышали моих слез. Когда я уже окоченевал, от стены отделились две фигуры. Старпом и Сеня отвели меня в дом. Я совсем понял слова Гурия о живых людях. И пошел к Гурию. Его распрямили. Он лежал лицом вверх, как вчера на койке, и лицо было задумчивое, не мертвое. Только глаза закрыты. Я потрогал его губами. Лоб и руки холодные, каменные. Я увидел смерть, что-то во мне сместилось, и я успокоился. Я стал как бы прочнее.
Я принес в амбулаторию шкуру, накрыл Гурия. Врач, которого я вчера назвал словом «сволочь», сказал мне: «В гроб ее не положат. Нельзя».