Стина сидит одна в теплой кухне. Наверху, в каморке под крышей, шумят Евгений и Фрида. Они рядятся в старые куртки и штаны, чтобы идти славить Христа. Скоро стемнеет, и ватага ребятишек начнет ходить от одного дома к другому. Бороды из водорослей, шапки и шляпы из бумаги, на старые бушлаты наклеены пестрые лоскуты — в таком фантастическом виде предстанут дети простых рыбаков под окнами каждого дома и будут петь колядки. Евгений и Фрида вместе со всеми. Для подношений приготовлен холщовый мешочек, не совсем, правда, чистый. Будут давать орехи, яблоки, а если не это, тогда кусочек сала или хотя бы ломоть хлеба, посыпанный солью. Волнений не оберешься — уже скоро, уже вот-вот надо выходить.
Стина сидит одна, и мысли ее бредут темными путями. Она не слышит шума наверху, не слышит глухого топота сапог, которые Евгению слишком велики. И того не слышит Стина, как тихо открывается дверь и на кухню входит Боцман. Она поднимает глаза лишь тогда, когда Вильгельм Штрезов спрашивает:
— Ты чего сидишь тут опять одна, Стинок? Иди в горницу.
Стина не отвечает. Мельком она вспоминает о пироге, который будет обнаружен Боцманом прежде времени.
— Что-то ты притихла в последние дни, Стинок… В чем у тебя дело-то? — спрашивает он и садится на старую расшатанную табуретку. Только что приглашал Стину в горницу, а теперь сам усаживается здесь.
— Ах, ничего, — отвечает Стина.
Боцман молча смотрит на девушку. Ему не хочется сейчас расспрашивать Стину, он и так слишком много расспрашивал за последнюю неделю. Сначала он спросил у пастора:
— Почему вы так заботитесь о Стине, господин пастор?
Это Винкельман сам просил его зайти, и Боцман пошел охотно, ибо он хотел высказать пастору свое недовольство тем, что его хвалят в церкви за дела, от которых ему, Боцману, самому только польза.
На вопрос Боцмана пастор не ответил, а от него потребовал:
— Надеюсь, в сочельник, а также на первый день праздника вы явитесь к богослужению.
На что Боцман возразил:
— Из этого, пожалуй, ничего не, выйдет, господин пастор.
И тогда Винкельман сказал:
— Не будьте вы таким упорным, господин Штрезов. Я бы тоже, может быть, иногда хотел лбом стену пробить, да лоб-то не чугунный. Мне тоже приходится иногда повторять: коготок увяз, всей птичке пропасть. И ваше дело такое.
Боцман потом долго ломал себе голову над этими словами: что же подразумевал пастор?
С этого и начались вопросы. Он так и не разобрался ни в чем за всю неделю. Ясности не было. Но один из вопросов вырастал перед ним все более настоятельно: почему управляющий вдруг вступился за Стину? Вот на этот вопрос Боцман хочет наконец добиться ответа. За этим, собственно, он и пришел на кухню. Но когда он увидел, как Стина сидит, пригорюнившись, на своей постели, когда почувствовал ее тоску и печаль, у него пропала охота спрашивать. И вот сидят они оба и молчат, каждый наедине со своими мыслями.
«Что с ней такое? — думает Боцман. — В самом деле, что с ней?»
В нем пробуждается сострадание. Потом ему вдруг вспоминается, как Стина горячо защищала перед Евгением своего отца, старого пьяницу Ис-Вендланда.
«Сочельник, вот в чем дело, — думает Боцман. — Известное дело — женщины, их в сочельник всегда жалость разбирает. Небось вспомнила старого Иса».
— Как-то там твой отец поживает на Блинкере? — говорит он.
Стина по-прежнему сидит, опустив глаза. Тогда Боцман спрашивает еще раз:
— Так в чем дело, Стинок? Что с тобой? — и добавляет с легкой усмешкой: —Может, влюбилась?
Приближается время сумерек, скоро зажгутся свечи, скоро дети пойдут с песнями от дома к дому, скоро сочельник. Боцман и Стина сидят в полутемной кухне.
— Ах, Боцман, — говорит вдруг Стина, — поменьше спрашивай. И откуда взбрело Эмилю Хагедорну, что у меня с Бюннингом что-то было?
Эмиль Хагедорн? Ах, тот батрак из имения. Значит, Эмиль Хагедорн тоже об этом думает? Вот сейчас бы и спросить, почему в самом деле Бюннинг так печется о Стине, что же произошло между ними? Но Боцман не спрашивает. Он просто сидит здесь, и в нем бродят дрожжи минувших недель, тех многих часов, которые он скоротал вечерами вдвоем со Стиной, бродят видения ее лица, ее жестов, ее губ, ее глаз… А рядом больная, давно уж больная Берта, чей облик только оттеняет красоту этих образов юной, полной жизни Стины. И минуты в сарае воскресают в Боцмане, те минуты, когда он хотел обнять Стину, и звучат приветливые слова, которые они говорили друг другу, — он, мужчина в расцвете сил, и она, молодая девушка. И вдруг Боцману все становится ясно, Боцман чувствует: он любит эту девушку с черными косами и черными глазами, он любит ее больше, чем имеет право, больше, чем ему надлежит, и он понимает вдруг, что это чувство живет в нем уже давно. А она говорит о ком-то другом, кого он знает лишь мельком, по нескольким вечерам у Мартина Биша. Боцман понимает, что она неспроста о нем говорит. Но Боцман всегда поступает так, как велит ему чувство, он никогда не поступал иначе.
— Эх, Стинок, забудь это дело! Пусть себе думает что хочет. Всему свой черед. Пусть потомится немного, это не повредит.
Стина молчит.