Разрыв между природой и культурой вызывает у культуры растерянность. По крайней мере, немецкая культура это прекрасно осознает, ощущает насущную потребность исправить эту оплошность. Лирика Эйхендорфа, в которой слышен шепот леса, или утопическая мысль Блоха напоминают нам о нашей неполноценности; Гельдерлин говорил, что мы сироты, потерявшие своих богов, и что, пока мы не признаем факт их изгнания, у нас нет надежды на искупление. Впрочем, наша культура возникла не в лесу Эйхендорфа и не в море Мелвилла; скорее, она родилась из однообразных фантазий де Сада, в которых, как писал Флобер, нет ни одного настоящего деревца, ни одного настоящего животного. Наши единственные горизонты — горизонты общественной жизни.
Растерянность цивилизации, о которой говорил Фрейд, отчасти вызвана неисправимым противоречием. Цивилизация и мораль основаны на неизбежном и трудно объясняемом различении людей и животных. Невозможно жить, не разрушая при этом животной жизни, за исключением разве что ее минимальных форм, недоступных непосредственному наблюдению. В то же время невозможно признать за животными ненарушимые всеобщие права, следуя Канту, рассматривать всякое животное как цель, а не как средство; братское чувство солидарности распространяется на все человечество, но не выходит за его рамки. Невозможность солидарности делает неизбежным разделение между миром людей и миром природы, вынуждает людей, борющихся против человеческого страдания, возводить свое здание на страданиях животных, стараясь смягчить их и смирившись с тем, что эти страдания неизбежны. Мучения животных, почти неизвестного нам народа, который, словно тень, сопровождает наше существование, перекладывает на наши плечи всю тяжесть первородного греха. Творчество Канетти, особенно «Масса и власть», — это открытие тьмы, которая накапливается в нас со смертью живых существ, составляющих нашу пищу.
Натуралист, живущий вместе с серыми гусями на дунайском болоте, полагает, что разделение людей и животных основано на произвольном антропоморфизме; этология доказала, что поведение животных подчинено не только автоматическим механизмам инстинктов, как нам удобно считать. Натуралист не склонен, подобно Бюффону, видеть между животными и людьми «бесконечное расстояние», скорее, подобно Линнею, он склонен относить человека к млекопитающим. В космополитических идеалах биологу видится «шовинизм человечества», национализм, рамки которого расширились от племени до народа, а от народа до всего человечества, все в большей степени отказывая в правах и в уважении тем, кто не относится к избранным.
Демократ — по определению гуманист; натуралисту, даже если у него нет тяги к нацизму, как у Лоренца, трудно уверовать в «религию человечества», потому что для него человечество — лишь одна из форм жизни, пусть даже самая развитая. Наверняка, подобно герою Музиля, он считает, что если Бог принял человеческое обличье, он мог и должен был принять также обличье кота или цветка. Наблюдая за крысами и выдрами, натуралист понимает, что борьба за выживание неизбежна, впрочем, он не считает людей главными героями вселенной и конечной целью ее существования, поэтому людям не уйти от судьбы истреблять друг друга. Он пытается лишь смягчить жестокость и страдание, с которыми сталкивается всякое существо, будь то человек или животное, зато он охотно оправдывает закон, противопоставляющий одну стаю другой, — стаей в зависимости от исторических обстоятельств могут быть город, партия, класс, племя, нация, раса, Запад или всемирная революция. В борьбе общие принципы перестают действовать, верх берет инстинктивное чувство принадлежности к племени, во имя которого можно и нужно ранить — неважно, других людей или животных, в обоих случаях это трагедия и в обоих случаях трагедия неизбежна.
Натуралист, убежденный в относительности всякого шовинизма, отказывается считать священным и абсолютным шовинизм человечества; таким образом, он оправдывает и восхваляет любую форму шовинизма, элементарного закона связи между членами группы, перечеркивающего в порыве борьбы всякие ценности. В конце концов, так можно прийти к приятию всякого насилия, совершенного во имя клановой солидарности, массовое уничтожение людей в Третьем рейхе не покажется чем-то качественно отличным от массового уничтожения черных крыс, осуществленного заполонившими Европу в XVIII веке серыми крысами.
Цвет вод и деревьев «Donauauen», птичье пение не помогают человечеству отказаться от шовинизма и облегчить мучения животных, — напротив, люди упорствуют в варварстве и прибавляют к неизбежным страданиям новые. Когда пропоет труба «Фиделио», освобожденному человечеству придется вспомнить о том, что оно занимает последний этаж небоскреба, а на всех нижних этажах, на которых, как писал Хоркхаймер, и держится верхний этаж, обитают униженные и оскорбленные. В подвале, в основании здания, на верхнем этаже которого звучит музыка Моцарта и висят картины Рембрандта, живет страдающий зверь, течет кровь на скотобойне.