Брат оленя поймал себя на том, что ставит Белого олененка рядом с Сестрой горностая; ведь она тоже, пожалуй, существо иной сути и потому отмечена тем же проклятьем. Надо же помнить, как сложилась ее судьба. Еще в детства жила она у белых людей на Большой земле. Всякие это были люди, встречались и добрые, и они от чистого сердца учили ее тому, что умели делать сами, чтобы ей легче было жить среди них; они научили ее читать и писать, одеваться в их одежды, есть так, как едят белые люди, жить, как живут они; в этом, возможно, ничего не было бы плохого, если бы среди них не оказались и скверные. Но беда еще в другом: Сестре горностая и на острове живется трудно, потому что она и здесь по-прежнему остается существом иной сути. Отвыкнув от жизни своих соплеменников, она никак не может найти себе дело, все валится у нее из рук, и насмешки соседок тяжко ранят ее. Не прибившись к племени белых людей, она отбилась, как важенка от стада, от своего племени, а у таких нет иной дороги, кроме как к гибели. И нет у Сестры горностая никого больше на свете, кто мог бы спасти ее, кроме него...
И чем больше думал об этом Брат оленя, тем беспощадней упрекал себя за неожиданную вспышку гнева.
А Сестра горностая лежала рядом, и по-прежнему казалось, что она даже не дышит. Возможно, она ждала, когда Брат оленя пересилит свое нехорошее чувство к ней. Но он уже пересилил его.
Брат оленя глубоко вздохнул, но не с горечью, не с досадой, а с великим терпением и надеждой на лучшее: ведь он победил в себе нечистое. И вот именно этот вздох оживил ее. Она встрепенулась, как бы гадая, не ошиблась ли в самых лучших своих предположениях? И тогда Брат оленя снова глубоко вздохнул, вкладывая во вздох свое прежнее чувство. И Сестра горностая поняла его и, наконец, тоже ответила вздохом, освобождаясь от невольной отчужденности. И едва ли для Брата оленя был более счастливый миг. Она ожила — это он, он вдохнул в нее жизнь. И поднял Брат оленя руки, будто крылья, полагая, что был он когда-то все-таки журавлем. Поднял руки и невесомо, как бы перьями распростертых крыльев, прикоснулся к груди Сестры горностая. И оба они словно улетели туда, где все лишь только начиналось: когда первые существа мужской и женской сути зачинали первого ребенка, еще не зная, что сотворяют бессмертье...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЖЕНЩИНА ДАЕТ ГРУДЬ ОЛЕНЕНКУ
Сестра горностая уснула, как показалось Брату оленя, глубоко и безмятежно. Затихло и стойбище, даже собаки умолкли. Можно было бы уснуть и Брату оленя. Но там, в горном распадке, олени...
И все-таки Брат оленя погружается в дрему. Мерещатся тени пробегающих от скалы к скале волков. Тени. Вселяющие суеверный страх тени. Они пришли в сознание с детства из сказок, легенд и поверий. Они не дают уснуть Брату оленя. Они, тени эти, пока не сон, а воображение, тревога неусыпного сознания, которое всегда помнит: олени есть олени.
Осторожно поднялся Брат оленя, нащупал одежду. Сестра горностая дышала глубоко и ровно. Пусть спит. Теперь все обойдется. Люди, которых мучил злой дух Оборотень, обессилели, забылись в ночном сне. Теперь их не разбудит даже вой волков и бешеный топот испуганных оленей. Оборотень превратил их в бесчувственные камни, у которых нет ни тревоги, ни стыда, ни совести.
Нащупав в темноте чума на перекладинах аркан и карабин, Брат оленя потихоньку вышел, прикрыв за собой вход. Постоял, наклонив ухо к входу: не проснулась ли жена? Разомлевшее в тепле лицо обожгло холодом морозной ночи. Тихо было кругом. Лишь издалека, где паслось стадо самцов и молодняка, доносился топот оленей, сухой костяной перестук касающихся друг о друга рогов; в той стороне мгла подлунного мира была особенно густой: олени, добывая ягель из-под снега, взбивали тучи снежной пыли. Со стороны горного распадка, где находились важенки с оленятами, не доносилось ни звука, все еще осторожны они в своих движениях, греют телят лежа.