Автор этой бильярдной метафоры толковал эволюцию не по Дарвину, а по Ламарку. Осваивая поэтику разрыва, Мандельштам мыслил опущенными звеньями. Пафос Конан Дойля – в демонстрации всех ступеней эволюции. Для этого написан “Затерянный мир”. В этом викторианском “Парке Юрского периода” Конан Дойль делает естественную историю частью обыкновенной.
Название этой повести напоминает Диснейленд, образы – “Искушение святого Антония”, содержание – “Божественную комедию”. Спускаясь по эволюционной лестнице, автор приводит нас в доисторическую преисподнюю: “Место было мрачное само по себе, но, глядя на его обитателей, мне невольно вспомнились сцены из седьмого круга Дантова “Ада”. Здесь гнездились птеродактили… Вся эта копошащаяся, бьющая крыльями масса ящеров сотрясала воздух криками и распространяла вокруг себя такое страшное зловоние, что у нас тошнота подступила к горлу”.
Важнее, однако, что в затерянном мире герои находят – и истребляют – раздражающее науку недостающее звено – получеловека-полуобезьяну.
С помощью нижних ступеней эволюции Конан Дойль удлинил викторианскую цивилизацию. Спиритизм должен был сделать ее вечной. Конан Дойль верил, что избавиться от сверхъестественного можно, лишь превратив его в естественное. Поднимаясь от бездушной молекулы до бесплотной души, он не пропускал ступеней.
Спиритизм – оккультная истерика рационализма, детектив – его разминка. Холмс не вступает в диалог со сверхъестественным – он отказывается с ним считаться. Холмс – последняя инстанция в споре рационального с необъяснимым.
Страж порядка, Холмс обладает профессией архангела и темпераментом антихриста, его скрытая цель – заменить царство Божье. Тайное призвание Холмса – демистифицировать мир, разоблачив попытки судьбы выдать себя за высший промысел. Защищая честь своего разумного века, Холмс разоблачает чудеса, делает невозможное понятным и странное – ясным.
Как всем богоборцам, Холмсу мешает случай. Песчинка в часовом механизме вселенной, случай угрожает ее отлаженному ходу. Срывая покров невозмутимости с высокомерного лица цивилизации, случайность выводит мир из себя.
Тут на охоту выходит Холмс. Он кормится неожиданностями, как мангусты кобрами. Отказывая провидению в праве на существование, Холмс признает случайность либо ложной, либо слепой. В первом случае она уступает преступному расчету, во втором – математическому.
“Четыре миллиона человек толкутся на площади в несколько квадратных миль. В таком колоссальном человеческом улье возможны любые комбинации событий и фактов”. Так начинается построенный на череде совпадений “Голубой карбункул”.
В центре рассказа – гуси. Их столько же, сколько букв английского алфавита, – двадцать шесть. Незадачливый преступник спрятал похищенную драгоценность в зоб одной из двух белых птиц с полосатым хвостом. Опечатка зачинает сюжет: похититель зарезал не того гуся. Перепутанные гуси попадают к перепутанным людям – драгоценная птица оказывается у некоего Генри Бейкера. В Лондоне, где “живет несколько тысяч Бейкеров и несколько сот Генри Бейкеров”, так же трудно найти нужного Бейкера, как нужную птицу в гусином стаде. В эту призрачную толпу однофамильцев затесались и Холмс с Уотсоном, живущие на Бейкер-стрит. Цепь случайностей завершает трапеза, на которой “опять-таки фигурирует птица: ведь к обеду у нас куропатка”.
Череда совпадений помогает Холмсу избавиться от намеков судьбы. “Случай, – добродушно резюмирует он, – столкнул нас со странной и забавной загадкой, и решить ее – само по себе награда”.
Элиот предостерегал толковавших его темные стихи критиков от пагубной привычки придумывать загадки ради радости их отгадывать.
Критики, однако, неисправимы. Сторожа подробность, они заставляют ее выболтать секрет, в том числе неизвестный автору. Распуская ткань повествования на нити, критики превращают героя в подсудимого, чернила – в кровь, исписанную страницу – в чистую. Книга для них не продукт, а сырье, tabula rasa искусственного мироздания. Им должно быть понятно то, что другим не видно, и видно, что другим не понятно.
Выступая в этом качестве, даже презиравший детективы Набоков подражал Холмсу: “Мой курс, помимо всего прочего, есть разновидность детективного расследования тайны литературных структур”.
Литература, как и преступление, – частный случай. Она – исключение из правил, потому что учитывает их. (Чего не скажешь о наших буднях.) Художественный замысел равноценен преступному уже потому, что он есть.
Профессиональный читатель – следопыт. С сыщиком его объединяет уверенность в том, что у следов есть автор – писатель или преступник. Мы идем за ним, пока не поймем его, как себя. Повторяя – как нитка за иголкой – его ходы, мы сближаемся с каждым стежком, чтобы, настигнув, обогнать. Предвидя, куда свернет сюжет или убийца, мы заглядываем в будущее. Пределы этой власти ставит лишь невозможность исправить чужие ошибки.
Представляя Холмса, Конан Дойль выдает его за критика: мы знакомимся с ним как с автором статьи “Книга жизни”. То, что в ней написано, Лотман, Барт и Эко назвали бы семиотикой повседневности.