Какой прекрасный, мастерский постскриптум! Два штриха, и нарисована картина идиллической и спокойной семейной жизни. И все это на фоне жуткой нервотрепки с публикацией.
Милая Люда!
Я на почте. Напишу тебе подробно через два часа. Ты пишешь, что в Ленинграде будешь до 15-го. Успею?
Твой С.
Я в это время собиралась в отпуск в Псковскую область, в деревню Усохи, сравнительно недалеко от Пушкинского заповедника.
Милая Люда!
Ты, я думаю, уже в Ленинграде. Решил написать тебе. Все по-прежнему. Книжки мои где-то в типографии. Полторы тысячи аванса мигом улетели, более того, я на них проехал как бы две лишние остановки, имею долг — 180 рублей. Зато мне сшили сюртучок из кожи покойного дяди Кирилла, еду за ним в субботу. А вот пиджака и обуви нет.
Рад, что лето кончилось. Было много гостей + мама с Катей. Я устал. Теперь работаю с утра до ночи.
Доходят из Ленинграда печальные новости. Я очень близко к сердцу принимаю все это, Марамзина[6] жалко.
В Таллине нет политики, нет эмигрантов и даже нет евреев. Они говорят по-эстонски, носят эстонские фамилии и в русских компаниях не ощущаются.
В Ленинград я вернусь окончательно не позднее мая 75 года. Многое зависит от книжных дел, но только в сроках, а не принципиально. Даже если бы все мои надежды здесь осуществились, это не совсем то, к чему я стремился. Положение издающегося литератора в Эстонии не выше (объективно) окололитературного статуса в Ленинграде. Если бы я здорово верил в себя и надеялся, издав книжку, обрести тотчас же всесоюзную аудиторию, тогда другое дело.
Женя читал корректуру моего сборника, но восторга не проявил, хотя из 14 рассказов штук семь мне нравятся. А подлинно халтурных только два.
Но и Женя меня глубоко разочаровал, независимо от отношения к моей книжке. Он все меньше похож на Бендера, и все больше на Паниковского. Я его по-прежнему люблю как дорогое воспоминание, но судьба его кажется мне вульгарной и поучительной. Я знаю, что ты показывала Жене мое письмо, это зря. Мне ведь хочется быть откровенным с тобой. Я думаю, что молодость прошла, и все стало очень серьезным. Что бы я ни говорил в разное время, помню о тебе только хорошее.
Твой С. Д.
Эта оговорка в последнем письме — «что бы я ни говорил в разное время» — очень симптоматична. Любил Довлатов проехаться по друзьям паровым катком, а потом спохватывался. Вот и о Рейне что-то брякнул, а теперь беспокоится. Я точно не помню, но все-таки думаю, что я его письма Рейну не показывала. Это очень на меня не похоже.
Когда стало известно, что набор его книги рассыпан, Довлатов, действительно, впал в отчаяние. Ему казалось, что его литературная биография публикующегося писателя закончена, так и не начавшись. Я получила от него несколько писем, полных такого горя и такой тоски, что боялась, что он может наложить на себя руки. Я пыталась в письмах как-то подбодрить его, но, видимо, мне плохо это удавалось.