Он знал, что придется (опять!) дождаться солнца. И вот это случилось. Небо за холмом вдруг обрело голубизну, еще чуть-чуть — белым с черным, словно покрытый зебровой шкурой, ярко вырезался дот; и на нем… И небо, и дот налились таким светом, что тонкий штрих флагштока был почти неразличим, но он был, был, и обгорелая, изодранная тряпица на нем была. От нее за эти дни осталось так мало, да и висела она, не наполняемая ветром, совсем никакая, но от этого она не перестала быть знаком, не перестала быть флагом…
Подошел капитан.
— Распорядитесь, чтобы батарея начала работать, — сказал майор Ортнер. — Одиночными.
— А как же быть с атакой?
Голос капитана сегодня был другой. Не тот, что вчера. Голос словно отделился от капитана, был сам по себе. Это был голос не тела, а души. Причем голос души, привыкшей молчать, поэтому каждое слово давалось ей с трудом, отчего она уже не управлялась с задачей скрывать истинный смысл слов.
— Что вы имеете в виду?
— У нас уцелел лишь один лейтенант…
Боится. Боится, что придется самому идти в атаку. Конечно, он к этому не готов. Не для этого шел в армию. Должно быть, его интересовала только карьера: после военного училища сумел попасть в какую-нибудь академию, выслуживался, всеми силами старался оказаться в штабе, — в любом штабе, пусть даже рядом с окопами, лишь бы по должности ему не пришлось вместе с солдатами выбираться на бруствер. Я его понимаю. Ведь я тоже в армии только для того, чтобы не быть ею перемолотым. Не переживай, не пошлю я тебя под пулеметы…
— Как же так получилось?
— Вчера после полудня с пополнением прибыли двое, но они оба там. — Капитан кивнул головой в сторону дота; для него — необычное движение.
— Ничего, — сказал майор Ортнер, — один лейтенант — тоже фигура. К тому же — мы ведь не собираемся атаковать прямо сейчас. Пусть пока поработают гаубицы.
Пока позавтракаю, выпью кофе, думал он; глядишь — что-нибудь да произойдет. Или свежая мысль посетит. Пусть не очень оригинальная, но свежая; мысль, для созревания которой нужно было пережить все, что перепахало мою душу за последние двое суток…
Завтрак ему скомкали. Едва приступил к яичнице с беконом, который Харти вымочил в красном вине, прибежал вестовой: господин генерал вызывают по связи. Известно: яичница имеет вкус и легкость только в первозданном виде, да и бекон, подсохнув, потеряет свою прелесть… Чертов капитан, думал майор Ортнер (впрочем — без злобы), идя к телефонистам, даже в такую рань демонстрирует начальству свое рвение…
Господин генерал начали вроде бы спокойно, но слова не произносили, а выжимали из себя — старались быть сдержанным. Когда атакуете?… Однако невозмутимый ответ майора Ортнера — нужно подготовиться, подумать, да у меня и уцелел-то всего один лейтенант, — взорвал панцирь, под которым копилось и кипело. Господин генерал заорали. Им уже звонили из ставки. Там уже терпение лопнуло. Войска наступают, не имея в запасе даже дневной нормы горючего и снарядов, не имея резервов. Вы что же, майор, полагаете, что нам с вами сойдет с рук срыв наступления? Майор Ортнер попытался напомнить, что это форс-мажор, что тяжелые бомбы решат все в минуту, что и так потери непомерны, но голос в трубке требовал: атакуйте немедленно! всем батальоном!.. — Но у меня только один лейтенант… — У вас лучшие в мире унтер-офицеры!..
Черт побери этого капитана…
— Где лейтенант?
— По-моему, у него что-то с ногой, — сказал капитан. — Собирался к фельдшеру. Прикажете вызвать?
— Не надо, — сказал майор Ортнер. — Схожу сам. А вы пока распорядитесь… — Он представил, что скоро станет таким же, как они, потому что уже думать начинает так же, как они. И что же тогда останется от тебя, майор?… Вопрос был риторический, ответ подразумевался, а может — его не знал никто; как говорится — жизнь покажет. Ну и ладно, сказал себе майор Ортнер, ну и ладно… — Вот что: распорядитесь-ка, чтобы солдатам выдали все пойло, какое мы имеем.
— Так ведь они же напьются в дым…
— Это в траншее. А как только пойдут на пулеметы — вмиг протрезвеют. Но кураж останется. И на кураже — быть может — они наконец доберутся до пулеметчиков.
Теперь — разыскать лейтенанта.