Сказано: человек мстит, потому что находит в этом справедливость. Значит, он первоначальную причину нашел, основание нашел, а именно: справедливость. Стало быть, он со всех сторон успокоен, а следственно, и отмщает спокойно и успешно, будучи убежден, что делает честное и справедливое дело. А ведь я справедливости тут не вижу… а следственно, если стану мстить, то разве только из злости.
И чуть ранее постановка проблемы действия и бездействия в полном ее объеме:
…все непосредственные люди и деятели… вследствие своей ограниченности ближайшие и второстепенные причины за первоначальные принимают, таким образом скорее и легче других убеждаются, что непреложное основание своему делу нашли… Ведь чтоб начать действовать, нужно быть совершенно успокоенным предварительно, и чтоб сомнений уж никаких не оставалось. Ну а как я, например, себя успокою?.. Я упражняюсь в мышлении, а следственно, у меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую, еще первоначальней, и так далее в бесконечность. Такова именно сущность всякого сознания и мышления. Это уже опять, стало быть, законы природы.
Угол зрения героя на себя и на общую систему взглядов здесь настолько меняется, что он уже приписывает законы природы себе наравне с «природным человеком». Эту деталь трудно переоценить, потому что вначале он полагал усиленно мыслящего человека будто выделанным в реторте, и для каждого, кто знаком с системой знаков Достоевского, уничижительность такого образа должна быть несомненна. Но в данный момент он настолько горд своим разумом, что полагает его тоже «законом природы».
Вернемся к третьей главке и проследим, как «в своем мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость». Мышь прибита и осмеяна не потому, что она отомстила или не отомстила, не потому что она морально опустилась в «тину», а потому что «к одному вопросу подвела столько неразрешимых вопросов», потому что погружена в «роковую бурду, какую-то вонючую грязь», состоящую «из ее сомнений, волнений и, наконец, из плевков, сыплющихся на нее от непосредственных деятелей… хохочущих над нею во всю здоровую глотку». Герой «Записок из подполья» больше не оценивает свои действия как моральную низость, извращение, нравственную болезнь, он больше не употребляет
Здесь огромная разница со второй главкой по самому существу дела. Исчезла безусловность общих моральных критериев, и герой испытывает наслаждение от своего унижения только потому, что продолжает смотреть на себя глазами «непосредственных людей», признавая их своими «судьями и диктаторами», а одновременно уже зная и собственную правоту и собственные преимущества. Разумеется, он находится в состоянии «между», и это, конечно, есть ухищренно рабское состояние, но одновременно это состояние, в котором отвлеченная мысль фиксирует себя не на самобичевании двух первых главок, а на самоанализе по существу. Последняя запятая во фразе «холодного, омерзительного полуотчаяния, полуверы» не нужна: его полуотчаяние прямо проистекает из его полуверы, и о какой вере идет речь, можно не сомневаться, даже если прямо о ней в «Записках» ни слова. Но, коли полувера, значит – отстранение от веры, рассмотрение ее со стороны. К концу третьей главки, где заканчивается разговор о пресловутой «стене», с нашим героем происходит еще одна метаморфоза, его угол зрения снова меняется, на этот раз до поразительное™ радикально: