Однако оставалось неясным, кто сможет взять на себя эту великую миссию — восстановить Божественную Троицу? Ни по одному из составляющих — Церкви, государству, обществу — ни у одного из возможных восстановителей единства не было согласия ни на йоту. В 1892 году Вл. Соловьев скажет Е. Н. Трубецкому: «Ты призывал христиан всех вероисповеданий соединиться в общей борьбе против неверия; а я желал бы, наоборот, соединиться с современными неверующими против современных христиан»59.
Взмывая в высоты богословия, разработчики русской идеи не щадили друг друга и были беспощадны к любому «неправильному» повороту учения. Как писал Достоевский в 1877-м, «мы и между собою не прощаем друг другу ни малейшего отклонения в убеждениях наших и чуть-чуть несогласных с нами считаем уже прямо за подлецов».
Русская идея, заключенная в Пушкинской речи Достоевского, была идеей всепримирения. Русская трагедия окажется трагедией тотального разъединения. Десятилетия спустя после смерти Достоевского в России останется лишь одна группа претендентов на новое строительство, хорошо знавшая, чего хочет: для нее все несогласные друг с другом богоискатели были на одно лицо и не представляли опасности. Адепты политического беса, Петра Верховенского, будут убеждены, что только их «русский манифест» имеет шанс превратиться в программу эффективных действий:
«И застонет стоном земля: “Новый правый закон идет”, и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!»
Глава пятая
«Я В СТАРОЙ БИБЛИИ ГАДАЛ…»
Ни сразу после пушкинского торжества, ни позже — в июле или в августе 1880 года — в спасительный Эмс Достоевский не поехал. Наверное, это было серьезной, быть может, даже роковой ошибкой. 35 летних дней минувшего сезона на водах, давшие силы продолжать роман, выступать на многих литературных чтениях, написать речь о Пушкине и выдержать праздничную лихорадку, — свой ресурс исчерпали. Свидетели события упоминали о страшной усталости писателя и его полном изнеможении, о том, что «он видимо как-то ослабел» после своего выступления и что Тургенев с Аксаковым под руки увели его со сцены в ротонду. «Я не мог без невольной жалости и умиления видеть его истощенное маленькое тело»60, — вспоминал Страхов о вечере, на котором 8 июня, уже после своей триумфальной речи, Достоевский читал «Пророка». «Голова не в порядке, руки, ноги дрожат», — признавался Ф. М. жене.
«Я был так потрясен и измучен, что сам был готов упасть в обморок, как тот студент, которого привели ко мне в ту минуту студенты-товарищи и который упал передо мной на пол в обморок от восторга», — писал он графине Толстой, приславшей ему поздравительную телеграмму за тремя подписями — своей, Юлии Абаза и Вл. Соловьева.
Через два дня Ф. М. уехал в Старую Руссу и опять не для отдыха: предстояло завершить роман и подготовить специальный выпуск «Дневника» по следам пушкинского праздника.
«Приехал и сажусь за “Карамазовых”, буду писать до октября день и ночь»; «Возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый…»; «Измученный воротился в Старую Руссу… Теперь разломан и почти болен» — такие ноты звучали едва ли не в каждом письме его последнего лета. И всякий раз он будто уговаривал себя: «В Эмс я не поеду, некогда… В Эмс я окончательно решил не ехать: слишком много работы… Я здесь заработался».
Но он был не почти болен, а болен до надрыва. «Вы не поверите, до какой степени я занят, день и ночь, как в каторжной работе!.. Я же и вообще-то работаю нервно, с мукой и заботой. Когда я усиленно работаю — то болен даже физически», — писал он в конце августа И. С. Аксакову, признаваясь как на духу: «Только вдохновенные места и выходят зараз, залпом, а остальное все претяжелая работа».